Никитин Сергей Константинович - Медосбор стр 10.

Шрифт
Фон

Пока они разговаривают так, я оглядываюсь вокруг. Некогда деревня была, наверно, дворов на двенадцать, но сейчас вразброс, далеко друг от друга, стоят лишь шесть заколоченных изб, седьмая - Кузьмича, и еще одну уже начали раскатывать по бревнышку на вывоз. Запустение. Сады в усадьбах выродились и одичали, только терновник, заглушив все остальное, разросся непролазной крепью.

- Не надумал к нам в поселок-то перебираться? - спрашивает Завьюжин.

- Зачем мне? - все так же равнодушно, как и встретил нас, отвечает хозяин. - Я землю люблю и никуды с нее не тронусь.

- Никуды-ы, - передразнивает Завьюжин. - А у нас не земля, что ли?

- У вас не та земля. На той земле мне неинтересно. У вас ведь как? Нынче тебя в сад посылают, завтра - на поле свеклу дергать, послезавтра еще куды-нибудь затыркнут, и нет никакой отрады хозяйствовать на земле, понежить ее. Там у вас земля вроде бы своя, да не своя. Не будет у меня за нее душа болеть.

- Вот-вот! - начинает сердиться и напрягать голос Завьюжин. - Не в земле дело, милок Кузьмич, а возьми ты, к примеру, меня. Я что, не за совесть на совхозной земле семнадцать лет работал? Пенсию восемьдесят четыре целковых не за почетный труд получаю?

- Ты - одно, я - другое, - тянет Кузьмич, которому этот разговор, затеваемый, видимо, не впервые, кажется недостойным внимания.

- Ясно, ты - другое! - саркастически усмехается Завьюжин. - Ты тут, как вон тот тёрн, без пользы землю полонишь и сам задичал.

- Я тебя знаю, - неожиданно жалобным голосом говорит вдруг хозяин. - Тебе человека обидеть - первое удовольствие. Помирать ведь скоро будешь! Что перед богом-то скажешь?

- Уж чего-нибудь наплету. Ты об этом не пекись. Бога, вишь, вспомнил! - опять с сарказмом усмехнулся Завьюжин. - Совсем ты тут в уме подвинулся без людей-то.

- Почему без людей? Чай, со мной старуха.

- Одно название, что старуха. Совсем ветхая и не слышит ни черта. Ты хоть бы собаку завел.

- Была собака. В прошлом году с приезжими охотниками сбежала.

- Вот видишь.

- Что, видишь?

- Сбежала, говоришь, собака-то.

- Сбежала.

Привычка задираться и спорить, видимо, борется в Завьюжине с состраданием к Кузьмичу, в котором как-то мгновенно не осталось ничего от спокойно-самоуверенного, знающего себе цену хозяина, и старик мой некоторое время молча смотрит на него, потом миролюбиво спрашивает:

- Ну, а здоровье-то как?

- Вроде бы не слаб. Вот только по ночам зябну… Да и мерещится…

- Чего?

- Всякое… Особенно Кузька.

- Кто?

- Чертенок. Я его Кузькой кличу. Шустренький такой, пужливый, как мышонок. Разозоруется - я ему только крикну: "Шалишь, Кузьма!" Он - шмыг за занавеску и притаится. Я кажный вечер ему сахару на пол щиплю.

- Балуешь, значит?

- Любит. Отчего ж и не побаловать.

Мы долго молчим. Как-то подавляют запущенный вид и полубредовые слова этого человека, чья великая и святая любовь к земле нелепым образом обернулась против него. Стоит только представить глухие осенние ночи в заброшенной деревне, где вокруг ни огня, ни звука, лишь неприкаянный ветер свистит в голых ветвях деревьев или позванивает в окна унылый дождь…

- Тоскливо, поди, здесь одному-то? - спрашиваю я, втайне надеясь на утвердительный ответ.

Напрасно! Кузьмич вновь обретает спокойный, уверенный тон и неторопливо возражает:

- Зачем? Мне тосковать неколи, я работник.

Завьюжин безнадежно машет рукой.

- Пойдем, однако. Ведь за делом пришли, а не лясы точить.

В терновых крепях, действительно, обилие ягод. Через полчаса выбираемся из зарослей с полными ведрами, все в паутине, исхлестанные, исцарапанные, со сведенными кислой судорогой ртами и опять идем мимо избы Кузьмича. Его уже нет на крыльце; через низкий плетешок видно, как он ходит по своему огороду, дерет грабельками с картофельника в кучу жухлую ботву - хозяин на своей земле…

- Вот так и живет. Вовсе несуразный мужик, - говорит со вздохом Завьюжин.

С палевой дороги я в последний раз оглядываюсь на деревню. Над соломенной крышей риги серыми хлопьями летают вороны, пенно вздымаются еще густые купы лип и вязов, и солнце - кроткое, ласковое солнце осени - глядит из синей глубины небес на этот отживающий мирок.

За лесами, за долами…

- Ну и дороги у вас тут, дядя!

- Место такое гиблое, - отвечает возница.

Да, видно, уже не часто торят колеса эту дорогу. Из леса на нее наползают сырые мхи, по обочинам жидким месивом оплывают огромные шлепки подосиновиков, которые некому срезать вовремя, мостики подгнили, гати проросли между бревнами стрелолистом - задичание и обветшалость…

Возница Еремей Осмолов - дюжий старик за шестьдесят, с крупным в сизых прожилках носом, с колечками давно не стриженных волос на шее и за ушами - поглощен своими заботами и потому не очень разговорчив. Заботы же не малые. Третий день он перевозит по частям домашний скарб на свое новое место жительства - в совхозный поселок Садовый - и, видимо, повержен этим поворотом своей судьбы в большое смятение, которое по временам выражает полным недоумения возгласом: "Мыслимо ли?!"

Путь обратный - порожняком. В телеге только мое охотничье снаряжение, а мы с Еремеем идем пешком, потому что на гатях и корневищах трясет так, что болят виски и грудь.

Я не был здесь со времен объединения колхозов, - стало быть, без малого лет двенадцать; Еремея Осмолова помню еще буйно курчавым мужиком, в распахнутой на полосатой груди рубахе, неистощимо работящим в колхозе и дома. Он же меня не помнит вовсе - заезжего молодого корреспондента, ночевавшего в Северке всего лишь одну ночь.

Особенная это была деревня - Северка. С одной стороны ее подпирали государственные леса, с другой, по поречью, - непролазная ольховая, вербяная, черемуховая крепь, у самой лишь реки оставлявшая узкую полоску заливного луга, и стояли сорок дворов Северки особняком от всего районного мира. Человек да конь, как встарь, справляли здесь всю крестьянскую работу, потому что эмтээсовские трактора и комбайны ломались уже на гиблых дорогах к Северке. И все-таки малоземельный колхоз "Искра" считался не из последних в районе. Его иногда похваливали на районных совещаниях передовиков, на заседаниях бюро райкома, на советах МТС, сюда нередко наезжали корреспонденты районной газеты, вроде меня, и трудодень в "Искре" был поувесистей, чем у многих соседей, так что не ради красного словца, а ради истины говаривали северковцы со скромным достоинством:

"Ничего, не хуже других живем-можем…"

Это наглядно подтверждал и самодовольный вид прочных, кондового леса изб, убористо разместившихся в два ряда. Летом их почти не было видно за рябиновыми и терновниковыми палисадниками, зато зимой взгляду сквозь голые ветви открывались добротные, с кружевной резьбой фасады, непреложно вызывавшие представление о достатке, тепле и мире.

Семьи в деревне жили многочадные и дружные, делились редко; все здесь успели, бог весть в каком колене, переродниться, и поэтому в Северке обитали люди преимущественно трех фамилий - Лыковы, Башкины да Осмоловы. Из прочих, но не числом, а запальчивым, озорными непоседливым нравом были заметны Шайтановы. На вид они ничем не отличались от других - такие же светлоголовые, льноволосые, кудреватые, - но бывало, что невеликий стан их нет-нет да и пополнялся таким калмыковатым отпрыском с глазами-антрацитами, с прямыми, конской толщины волосами, со смуглыми скулами, что только диву можно было даваться, как ярко и вдруг способна вспыхнуть веками дремавшая капля азиатской крови, неведомо когда и как занесенная в русскую деревню Северку.

Когда объединялись колхозы, Северке не повезло. Ее угодья не граничили ни с одним из колхозов, и стала она просто дальней бригадой большого нового колхоза, его падчерицей и обузой. Поредели ряды изб, сосновый молодняк полонил ноля, ветшали конные дворы и коровники, да и приусадебное хозяйство все больше теряло силу плодородия и власти над душой крестьянина. Потом стал на землях колхоза совхоз, и вовсе была забыта завалившаяся за леса и болота Северка.

- Мыслимо ли?! - в который уж раз вздыхал Еремей Осмолов.

Опять мы долго шагаем молчком сбоку тарахтящей телеги, и опять, теснимая какими-то сомнениями, грудь Еремея исторгает этот недоуменный вздох.

- Ну что ты маешься, дядя? - спрашиваю я. - Не на погост переезжаешь, наверно.

- Деревня! - восклицает Еремей. - Деревню мне мою жалко! Ты, говоришь, бывал у нас в прежние годы, сам должен помнить, какая это была деревня. А теперь - семь дворов, девять стариков, двенадцать старух, и до недавних пор обитала еще одна девка. От нее в моей жизни и пошла вся смута. Черной души тварь. Я какую надежду в себе носил? Думал, вернется из армии мой Митька, приведет в избу сноху, и зацветет моя бобылья жизнь вторым цветом, захозяйствуем мы в родном гнезде при внучатах. Не задалось! Эта девка Санька Шайтанова, головешка черная, враз Митьку обратала. Поначалу мне было все равно - Санька так Санька. Она, по совести сказать, девка первых статей - сильная, крепкая, спина, как лежанка, глава - уголья… Бес!

Осмолов жмурит глаза и долго причмокивает, - до чего, видно, и впрямь хороша эта Санька Шайтанова.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора