Никитин Сергей Константинович - Медосбор стр 11.

Шрифт
Фон

- Стали они, не таясь, в обнимочку у меня под окнами посиживать. Я не препятствую. Только спросил Митьку, - это, дескать, у вас всерьез, парень, али баловство? - Всерьез, говорит, папаня. - Ну, мол, валяйте, благословляю, хозяйству давно молодой хозяин требуется, я уж - полсилы. - Вижу, парень на мои слова кряхтит и жмется. - Ты, - спрашиваю, - чего? - Ничего, мол, папаня. - На том и разговору нашему конец. Да вот не спалось мне как-то с вечера, вышел я на крыльцо, стою и слышу ихний шепот с лавочки. Митька, тот опять больше кряхтит, а Санька, шельма, так и сыплет мелким бисером. Какая, дескать, жизнь здесь в Северке, со скуки все собаки перегрызлись и петухи передрались, и поедем мы-де, мол, мил мой Митенька, в совхоз Садовый, вот там-то жизнь - малина и все такое прочее, только работай. Я жду, что Митька скажет. Тот малость покряхтел и говорит: - Папаню с хозяйства не стронешь, а я согласен, черта ли мне в этой Северке. - Санька опять ему - жу-жу-жу про свое, едем да едем. Тут уж я шагнул с крыльца, - ах ты, говорю, отродье бродяжье! Ты мне парня не сманивай, катись, куды хочешь, а мы другую найдем, не вертихвостку. Засмеялась только, словно монетки звонкие рассыпала, и пошла прочь. Митька то за ней кинется, то ко мне вернется, потом шваркнул картузом оземь и ударился прогоном в поле. Я тогда тоже освирепел, схватил в сенях топор и разметал всю ту лавочку под окном в мелкие щепочки.

Отголосок прежнего неистовства, должно быть, снова просыпается в Осмолове, он встряхивает вожжи и обкладывает лошаденку крепкой бранью. Исход этой истории мне уже известен, и, только чтобы поддержать разговор на неблизкой и нескорой дороге, я спрашиваю:

- Уехали?

- Уехали, - вздыхает Осмолов. - Мыслимо ли?! Много мы недобрых слов друг дружке с Митькой напоследок наговорили и разошлись, как неродные. С большой обидой разошлись. Он первый весточку подал, к себе звал, обратный адрес полностью обозначил - поселок Садовый, улица Первомайская, дом - пятый, квартира - двадцать два. Все на городской манер. Не то что у нас, по-старинке - Северка, Осмолову Еремею, и - точка. Эта выкрутаса меня еще больше задела. Задается, думаю, парень, форсит перед отцом. И копил я обиду целых два года, каждую мелочь Митьке в счет ставил, а про Саньку без матерного слова и вспомнить не мог. Осатанел вовсе. А тут еще дворы в Северке, как зубы у старика, редеть стали. То один хозяин в Садовый избу перекатит, то другой. Я же на этот поселок, как на проклятое место, глядеть не хотел. Однако, не знаю, что случилось со мной прошлой зимой, - наваждение какое-то. Подохла у меня собака… Так, зряшная собачонка, пустобрех. Потосковала два дня и подохла. Кинул я ее на зады, - думаю, весной отойдет земля - закопаю. Лег вечером спать, а она, проклятая собака эта, так и видится мне рыжим пятном на снегу. Всю ночь с боку на бок вертелся, утром позакидал ее снегом - нет! Опять видится. Нехорошо мне стало с тех пор, сон потерял, кусок в рот не лезет. Про собаку про ту давно и думать забыл, а тоска не проходит. Сам не помню, как собрался однова дни и пехом двинул в Садовый к Митьке. Пришел под вечер. Вдоль улиц огни сияют, на клубе - вывеска красным заревом, аж снег под ней багрится. Эх, думаю, палят энергию-то, не то что у нас с керосинцем: сморкнешься - из носа сажа хлопьями летит. Разыскал по адресу Митьку. Дом этот номер пятый в четыре этажа, сам Митька проживает в комнате с балконом, на потолке - люстра с висюльками, на полу - малиновая дорожка с зеленым кантом, на стене - ковер с русалками, на столе - электрический самовар. Митька суетится. "Вот, - говорит, - так и живем, папаня". Стерва Санька тут же. Стала чаем меня потчевать. Варенье выставила, лепешки сдобные, колбасу, селедку. Митька, гляжу, поллитровку из-под кровати тянет. Все как следует… Нес я сюда тоску, да горечь, да обиду, а сам чувствую, что радостно мне за Митьку… Я, известно, своему дитю худа не желаю. До того рассолодел, - чуть слезу не пустил. Она у стариков-то близкая. Однако спрашиваю Митьку: "А что, сынок, из родного гнезда, значит, фррр, улетел навовсе?" - "Сам, - говорит, - посуди, папаня. Мне там и руки-то приложить не к чему. Ведь я шофер второго классу". Наутро стал я домой сбираться. Митька - шварк на стол две полусотенных бумажки. "Вот, - говорит, - тебе, папаня, от меня гостинец…" Взял, а сам думаю - на кой черт они мне сдались. Их в Северке-то и за год не избудешь. Так и вышло. Только нынешним летом и определил те бумажки в дело, нанял троих удальцов-плотничков избу в Садовый перекатать…

Осмолов долго молчит и потом, точно подбадривая себя, заканчивает:

- Я еще работник, мне силы не занимать стать. А все же поближе к сыну надо держаться, хоть и жалко мне местов этих до судороги.

Уже меркнет восточный склон неба, когда мы подходим к Северке. О, как дико разрослись здесь неухоженные, обесплодевшие вишневые и терновниковые сады, как буйно вымахали лопухи и полынь на хорошо удобренных в прежние года усадьбах, каким запустением веет от бесформенных груд битого кирпича на месте некогда горячих русских печей, что пекли и варили, сушили и томили, грели и врачевали!..

А ночью, когда за окнами черной стеной стоит августовская темь и мы спим в осмоловской избе на драных половиках под полуистлевшим тулупом, Еремей то ли во сне, то ли в тревожной бессоннице вдруг опять протяжно вздыхает:

- Мыслимо ли?!

- Ты чего, дядя?

- Ну, мыслимо ли!? - приподнимается на локте Еремей. - В поселке том так заведено, что коров никто не держит и молоко по утрам в ларьке за сниженную цену каждый сам себе покупает. Мыслимо ли, я спрашиваю, чтоб крестьянин без коровы был?

Утром чуть свет я ухожу с ружьем в пойму. Там тоже уже все внове для меня - заросли старые тропы, прорублены в кустарниках новые, затянулись знакомые болотца, скопились в ямах другие озерки… И сам-то, сам-то я не нахожу к вечеру сил, чтобы вернуться в деревню, а коротаю ночь под стогом, слышу сквозь чуткий сон плеск реки о глинистый берег, возню и писк мышей в стогу.

И только к полудню, после утренней зорьки, я снова в Северке. Удальцы-плотнички уже ободрали с Еремеевой избы крышу, сняли стропила и теперь раскатывают стены. С озорными прибауточками два парня без рубах подают сверху за концы бревно, третий, постарше, пособляет им снизу багром, бревно падает, и по ветру летят серые хлопья сухой истлевшей пакли…

Скоро, должно быть, очень скоро дикий лес и одичавшие сады сомкнутся на месте старой Северки.

Листопад в больничном парке

После жаркого лета встала какая-то медленная осень - в октябре деревья были еще зелеными, и тепленькие дождички стали выгонять на газонах иглы свежей травы. А потом вдруг вслед за тихой звездной ночью часа на три завернул сверкающий солнцем, инеем и перепончатым ледком лужиц утренник, и в больничном парке полетела, полетела золотой метелью листва вязов.

С непокрытой головой, завернувшись в теплый халат, чудесно было бродить в этой студеной свежести, в синеве, в золоте.

Здесь, за Сокольниками, было тихо. Трамвайный грохот Стромынки слышался лишь по вечерам отдаленным рокотом. Весь этот день сухой шорох палого листа стоял в парке, и под ногами гуляющих, под метлой дворника не утихал все тот же, похожий на шипение, шорох.

Не один я, пренебрегая режимом, не ушел после обеда на тихий час. Было жалко проспать этот час, быть может, единственного дня осени, одаренного теплом грустного октябрьского солнца. С десяток выздоравливающих сидели на лавочках и прохаживались в глубине парка, за виварием, где их не было видно из окон больничных корпусов. Знаком мне был только актер театра кукол, маленький, широколобый, с заостренным к подбородку лицом человечек, с таким неожиданно низким для его телосложения голосом, что, не спрашивая, я знал, что в амплуа его должны были входить не иначе как волки, медведи, Бармалей и Карабас Барабас. Он сидел, завернувшись в длиннополый халат, а рядом с ним на лавочке, на подстилке из желтых листьев, лежала большая матово-зеленая кисть винограда. Актер не притрагивался к ней, и я догадывался, что виноград был припасен для маленькой обезьянки Мими из вивария.

Под виварий была оборудована церковь красно-кирпичной кладки с голубыми изразцами над папертью. В давние времена здесь была богадельня, и у призретых в ней стариков имелась своя церковь. Со снятыми куполами, служа другому богу, стояла она и поныне, и такие же кирпичные корпуса больницы, и корявые, выше корпусов вязы парка были тоже от тех давних времен. Вязы старели. Сменить их должны были каштаны. Они уже вымахали вполколокольни, и прижившаяся здесь их южная красота вызывающе выступала темной сочной зеленью на фоне поблекших стариков вязов. В это жаркое лето каштаны, должно быть, буйно цвели, и теперь среди их лапастых листьев пряталось много плодовых шишек. За ними, досадливо нарушая тишину этого хрупкого дня, охотились трое парней в пижамах. Олин из них, стоя в развилке дерева, колотил по тонким ветвям палкой, а двое других подбирали похожие на маленьких ёжиков шишки и со всей силой шлепали их о кирпичную стену вивария, чтобы расколоть и достать блестяще-коричневое налитое ядро.

Актер смотрел на парней и мученически кривил свое треугольное лицо. Вдруг он оживился, заерзал на лавочке и улыбнулся. С бокового крыльца вивария спускалась Настя-Кнопка, неся на руках обезьянку Мими, завернутую в полинявшее байковое одеяло.

Настю-Кнопку знали все выздоравливающие, со скуки навязчиво осаждавшие виварий, чтобы поглазеть на животных. Настя непреклонно стояла на страже покоя своих подопечных обезьян и кроликов, а слишком напористое любопытство пресекала таким крепким словцом, что одни - поделикатней - конфузились, другие - побойчей - давились хохотом и отступали. Лишь актеру было позволено иногда приносить для Настиной любимицы Мими что-нибудь из фруктов.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора