Васька Силов был человеком нелегким. Поэтому и занимал в общежитии хоть и крохотную - три на четыре шага, - но отдельную комнатуху. Жил в ней грязно, пьяно, голодно, ничего не имел, кроме немытой кружки да замасленной шоферской робы, и к лучшему, видно, не стремился. Друзей у него не было, - только собутыльники, да и те непостоянные, на час, потому что во хмелю Васька ни с того, ни с сего бил их в морду. Двинет и молча, угрюмо смотрит, ждет - обидится человек или нет.
Теперь со сливой то под одним глазом, то под другим стала ходить Ленка. Но всегда она умела повернуть так, что Васька в этом ее украшении был вроде бы непричинен, - или терла полы с мылом и поскользнулась, или впотьмах на косяк налетела, или сапог с полатей некстати упал. В селе дивились Ленкины соседи, в леспромхозе - знавшие ее шофера: зачем ей этот угрюмый мужик, почто терпит от него, неласкового? Да и не баловал ее, надо сказать, Васька своими наездами. Не на каждой неделе вваливался в ее чистую, выстланную пестрыми половичками избу, усталый, грязный, и сначала пил, ел, а потом уже мылся на задах в баньке и заваливался спать…
Летом, когда лилось с неба беспощадное огненное солнце, взялось пожаром придорожное село с чайной. Мелкую ребятню заперли в каменной, стоявшей поодаль от села школе, а взрослые кидались, кто с чем, на огонь, стараясь сбить его со своих изб и дворов.
На пожаре всегда, даже в тихую погоду, бывает ветер. И вот словно оранжевым лоскутом, оторванным от огненного вихря, накрыло вдруг Ленку, и все на ней - платьишко, волосы - взвилось короткой вспышкой пламени.
Кто видел ее тогда, говорили, что она осталась стоять черная, как головешка. Глаза у нее остались целы, и такой она увидела себя сама. Ее пытались оттащить подальше от огня, но она рвалась из рук, оставляя в них клочья обгоревшей кожи, и кричала:
- Зачем я ему теперь? Зачем я ему такая?
И, вырвавшись, побежала в огонь, в гудящий, добела раскаленный смерч.
Скорей всего, она не выжила бы после таких ожогов, но все было так, как было. И об этом, конечно, рассказали Ваське.
В тот же день Силов нашел в школе, где разместились погорельцы, Ленкиного мальчонку Ромку и молча повел его за руку к своему лесовозу. Председателю сельсовета Латынину, инвалиду войны, орденоносцу, когда тот попытался вмешаться и остановил их, пообещал оторвать вторую ногу.
- Да ведь его в детдом сдать надо. Я ж в ответе, - взывал Латынин.
- Во, видел - детдом? - спросил Силов, показывая сбитый на железках кулак.
- Да почто он тебе? - спросил Латынин.
- Усыновлю. Мой будет.
- Да ведь ты кот!
- Во, видел - кот? - опять сказал Силов.
В общежитии он призвал к себе в комнату уборщицу, старуху Пашуту, вывалил перед ней на стол ком пятерок, рублей, трешниц и приказал:
- Смотайся, карга, за жратвой и учини мне здесь чистоту. С занавесками, с посудой… Поняла?
Сельчане опять дивились: ну, останься за Ромкой изба, материно добришко, тогда понятное дело, а так - зачем коту мальчонка? И подбивали Латынина взять у него Ромку по суду, но Латынин, хлебнувший в свое время горя и помудревший на его горькой выучке, рассудил подождать, посмотреть, что будет дальше.
Той осенью Ромке пришла пора учиться в школе. Силов привез его на лесовозе, и на Ромке, как на всех, была серая, чуть не по росту школьная форма с белым подворотничком, а за плечами - блестящий дерматиновый ранец…
Тому уже много лет. Ромка теперь живет в городе, учится в техникуме. Силов без него снова захламил, запустил комнату в общежитии леспромхоза, где работает теперь уже по ремонту машин, и только перед студенческими каникулами призывает к себе совсем уже состарившуюся Пашуту и приказывает:
- Учини-ка мне здесь, карга, чистоту.
Она прибирает комнату, обстирывает ее хозяина, и он все дни, пока гостит Ромка, ходит чист, трезв и смирен.
Коптитель
Случилось мне как-то прожить несколько дней в тульском селе, в избе колхозницы Нюры Стрепетовой, пока добровольные механики со всего села помогали шоферу Коле чинить машину, на которой я ехал.
Нюре тогда было около сорока лет, и цвела она, как золотая осень, яркой, зрелой, чуть грустной красотой.
Коля - лихач за рулем и в любви, молодой, с бесшабашинкой парень - говорил про нее, судорожно вздыхая:
- Опаляющая женщина. Не то, что те болонки.
Каких "тех болонок" имел он в виду, было неизвестно; я только знал, что болонками он называл всех маленьких крашенных в блондинок женщин и относился к ним пренебрежительно.
Нюра была стройна и туга телом, с лицом румяно-смуглым, с тяжелым комлем черных, но кое-где выцветших до медной рыжины волос на затылке и взглядом каким-то медленным, обволакивающим. И чем красивее выглядела Нюра, тем в большее раздражение приводило Колю то обстоятельство, что замужем она была за мужичонкой вовсе пустяковым. Возможно, в парнях он был и хорош собой - рослый, с крупными правильными чертами лица, - но теперь от запойной жизни приопух весь, обряк, нездорово побагровел и к тому же, опохмелясь какой-то дрянью, потерял голос, - сипел со свистом и клекотом.
По своеобразной Колиной системе определения человеческой сущности он был "коптителем".
- Что это такое - коптитель? - спросил я.
- Не горит мужик, коптит только смрадно и зловонно, - объяснил Коля.
В колхозе коптитель не работал, шабашил, где придется, по печному ремеслу, а еще промышлял лепкой из гипса и раскраской кошек-копилок.
Нюра, видимо, брезговала им, не пускала пьяного в избу, и он спал в сарае на сушилах, если мог туда забраться, а нет - валился прямо у лестницы в пыль и щепной мусор. Тогда рядом с ним пристраивалась собака Стелька - серо-рыжая сука с хвостом в репьях, - и он, наваливая на нее тяжелую пьяную руку, сипел ласково;
- Ах ты, про-по-о-и-иц…
В хмельном изнеможении он был спокоен, но, когда случалось ему не допить, зверел и кидался на людей, всегда с расчетом выбирая слабого.
Однажды ночью мы с Колей были разбужены шумной возней в кухне, грохотом табуреток и сипящим свистом коптителя. Колю подкинуло, как пружиной. Я выскочил вслед за ним в кухню и увидел, что коптитель, схватив Нюру за распущенные волосы, тащит ее к входной двери, а Нюра молча, лишь тихо постанывая, чтобы, видимо, не услышали дети, старается разжать его пальцы и освободить волосы.
Мне показалось, что Коля хрястнул по руке коптителя чем-то тяжелым, - такой был хрусткий, сухой звук. Коптитель схватился за руку и грязно выругался.
- Маленько я ее, стерву, до топора не дотащил, - с трудом выдохнул он. - Быть бы ей без башки.
Почувствовав в небольшом, но жилистом, ловком Коле силу, превосходящую его дряблую массу, он отступил и, уходя, просипел:
- А вы сейчас же… к чертовой матери…
Нюра пятерней выбирала вырванные волосы.
- Ложитесь. Он теперь не придет, - устало проговорила она.
Коля заикнулся было что-то сказать, но Нюра перебила его:
- Я же в рубашке стою. Идите, ложитесь.
Мы вышли.
Утром, как обычно, я проснулся позже Коли. Из боковушки через тонкую перегородку мне было слышно, как Нюра звякала чашками и говорила:
- Нет уж, Коля, что теперь от меня осталось… А в девушках я, правда, хороша была. Только быстрое это время. Мигнуло, как огонек на ветру… Мне семнадцати еще не было, когда немцы сюда пришли, но я была здоровая, рослая и знала, не уберегусь от этих рыжих кобелей, ежели не схитрю. Ох, что я над собой только не делала! Лицо в кровь ногтями раздирала, грязью мазала, чтобы струпья пошли. За пазуху сухой навоз клала, чтоб разило за версту, в рванье со вшами ходила… От этой-то грязи, думаю, отмоюсь.
- Эх, - с досадой сказал Коля и чем-то крепко пристукнул по столу. (Это, как я узнал потом, было у него ребро ладони намято до каменной твердости.) - Подумать, для кого эдакую красотищу берегла!
- Он не всегда такой был, - опять послышался ровный голос Нюры. - Ушел на фронт, мы и погулять-то успели два-три вечерочка, а когда вернулся, сразу поженились. И жили хорошо. Вон, видишь, - четверых народила. Это ж не по неволе делается.
- Ребята у тебя славные, - сказал Коля.
- В любви нажиты, - вздохнула Нюра. - Они всегда так-то хороши выходят.
- С чего ж он у тебя пьет?
- А кто вас, мужиков, поймет, с чего вы пьете? Протрезвеет, поплачет, покается и опять - горькую. Баловство. На суде оправдывался и такую небывальщину про меня наплел, - если б не дети на мне, руки б на себя наложила.
- На каком суде? Какую небывальщину? - спросил Коля.
- Да и вспоминать-то об этом - на душе погано становится. Суд ему товарищеский был за пьянство, когда он еще в колхозе работал. Так он сказал, будто через то пьет, что я в войну с немцем путалась, офицером, который у нас стоял… Все вы тут, кричит, немецкие подстилки… Врет. Я девушкой за него пошла… Даже нецелованной…
В горнице долго молчали.
- Гнала бы, - послышался наконец глухой Колин голос.
- Эко у тебя все просто, - усмехнулась Нюра. - Гнала, а он не идет. Летом в сарае спит, а зимой приползает на крыльцо - нешто я без сердца, дам замерзнуть? Подумаю, что отец он моим, и открою.
- Бабы… - сказал Коля и вздохнул тяжело, протяжно.
Видно, нелегкую задачу задала жизнь молодому бесшабашному уму его. В этот день мы уехали. Всю дорогу Коля молчал, лишь изредка роняя нелестные замечания по поводу усердия самодеятельных сельских механиков в ремонте его машины, и, только когда открылись нам вдали кущи Ясной Поляны, спросил - кого? Меня? Незримый дух великого мыслителя Толстого?
- А подумаешь - что, право, делать бабе? Э-эх…