Муля с двумя пустыми ведрами быстро идет вперед, я едва поспеваю за ней. Она оборачивается на ходу и рассказывает, где и что она еще задешево присмотрела.
Яма с известью, выкопанная прямо на проезжей части дороги, присыпана слоем песка. Муля сбегала во двор, отогнала собаку, вынесла лопату, отгребла песок:
- Накладывай поплотнее.
Я снял верхний слой, перемешанный с землей и песком, - известь оказалась жирной, хорошо гашенной. Лопата легко ее резала; на срезах известь отливала синевой.
- Как масло, - обрадовалась Муля. Она наклонилась и размяла в руках белый комок. - Встряхни ведра, пусть плотнее ляжет.
Известь была тяжеленной. Когда я поднял ведра, дужки врезались мне в ладони.
- Вот, - сказала Муля, - ребенок еще не родился, а уже сколько трудов потребовал. Ты вот сладкое любишь. Сын родится - сразу разлюбишь.
- Почему?
- А как же! Сладкое дитю будешь оставлять.
Потом Муля сказала:
- Давай теперь я понесу - сердце надорвешь, а тебе еще жить надо, ребенка воспитывать. Я считаю, те дураки, которые рано умирают.
Дужки ведер режут мне руки, плечи обвисают. Мне и правда хочется поставить ведра, передохнуть. И потому Мулины слова меня раздражают. Кроме того, сегодня утром Муля вспомнила свое любимое: "Нет мужчины в доме". Я бухаю:
- А ваш муж тоже дурак?
- Конечно, - говорит Муля. - Другие вместе с ним были и выжили, а он погиб. Хвастался - ничего не боюсь! - и погиб. И двоих детей бросил.
О том, как погиб Николай, Муля знает от его сослуживцев. Есть несколько человек, которые были с ним за несколько минут до его гибели, жив тот, который похоронил его. Однако в рассказах сослуживцев Николая есть что-то неясное, тяжко тревожащее Мулю. Она почему-то уверена, что Николай сгорел. Он был железнодорожником. В сорок четвертом году во время бомбежки не вышел из паровоза - хотя мог выйти: поезд стоял под разгрузкой на каком-то прифронтовом полустанке. Все остальные разбежались и уцелели, а он погиб.
- Понимаешь, Витя, они все путают. Тут у нас на улице женщина есть, она и до сих пор ждет своего сына. Кто-то ей сказал, что его видели в плену, она его и ждет. А все знают, что сын ее погиб. Товарищ этого парня рассказывал, что ее сына насмерть забили немцы. Он бежал из лагеря, его поймали и перед всеми для острастки насмерть запороли. А она его ждет. Никто ей не говорит, и она ждет. И мне не говорят, а я догадываюсь. Там был пожар. Все они говорят, что вагоны и паровоз горели. А Николай был в паровозе. Витя, ты не знаешь, какой он здоровый был! Он никогда ничем не болел. Вот такие плечи! Борьбой занимался. Он не мог легко умереть. Они и путают. Кто говорит, ему ногу оторвало, кто говорит - руку. Будто его вынесли из огня, и тут он умер. А кто говорит, что он умер в паровозе, что его мертвым вынесли. А я знаю - он сгорел. Ему руку и ногу оторвало, он не смог выбраться и живым сгорел. Он был такой здоровый, что не мог сразу умереть. Он был еще в сознании…
- Муля, зачем вы себя так изводите?
- А, Витя! Мне с детских лет судьба улыбается - зубы скалит. А с Николаем, думаешь, мне легко было? Любили мы друг друга, пусть баба Маня скажет, это правда, а ссорились часто. Он же какой был? Все для товарищей. Как будто и нет семьи у него. Когда мы поженились, хлебные карточки еще были. Он придет с работы, принесет хлебные карточки на Ирку, на меня, а его хлебной карточки нет. Я пересчитаю: "Где хлебная карточка?" - "Да, говорит, товарищ один на работе потерял все свои хлебные карточки, я ему одну свою и отдал". - "Да у тебя ж семья, ребенок!" Молчит. Баринов того товарища фамилия. Я и сейчас помню. Улицы через две живет. Когда Коля погиб, ни разу не поинтересовался, как мы живем, надо ли помочь. Ой, а как мы тогда бедовали! Страшно и смешно сказать. Лестница в подвал обрушилась, мы не можем в подвал спуститься. Забор валится… Да что! Я ж при Николае не работала, он не хотел. И деньги у него все были, я и не знала, сколько он получает, стеснялась спросить. Это я теперь ничего не стесняюсь, а тогда стеснялась. Отец мой спрашивал: "Сколько твой муж получает?" А я не знала. Неудобно мне. "Какая ж ты жена?!" А отец у меня был такой же, как мать. Видишь же ее. Я их не любила. Они меня от школы оторвали, чтобы я им помогала дом строить. Учиться я хотела, способности у меня были, я все сразу запоминала, а у меня ни книжек, ни тетрадей никогда не было - не покупали. "Спроси, - говорит отец, - узнай, может, он деньги от тебя утаивает". А я не спрашивала. До одного случая. Ирка у меня тогда уже в живота шевелилась, а я все еще в баскет бегала. Я хорошо играла, по корзине мяч точно бросала. Когда игра идет, девчонки кричат: "Аньке, Аньке!" - чтобы мне мяч дали. И Николай такой же. Придет с работы - и на стадион. Были мы с ним один раз на стадионе, а я уж не помню зачем, сбегала домой. Прибежала, а на стуле его брюки висят. А у нас с ним перед этим разговор такой был. Деньги хозяйственные, которые он мне дал, у меня все вышли, а до получки еще три дня. Я ему об этом сказала. Он говорит: "Хозяйствовать лучше надо, лучше соображать". Я ему привожу: "Вот то-то я купила и то-то, ничего лишнего не покупала. Купила материи дитю на приданое. А как эти три дня без денег прожить?" Он пожимает плечами: "Займи у матери".
А мне у матери занимать - в кабалу лезть. Но я ему ничего не сказала, стыдно мне стало, думаю, и правда, надо лучше хозяйствовать, ему небось деньги не даром достаются. А тут прибежала я домой, а его брюки передо мной висят и бумажник из кармана выглядывает. Страшно мне стало - сейчас даже смешно об этом вспоминать, а тогда страшно было. Заглянула в бумажник, а там четыре тридцатки да еще по мелочи. "Ах ты ж, думаю, гад!" Так мне тяжело стало. "У матери, говорит, займи", а сам деньги прячет. И все я вспомнила. И как он поздно домой приходит, и как вином от него пахнет. До-обренький такой придет: "Кошечка, кошечка…" Я его пинаю, а он улыбается, завалится на кровать и спит до утра. Только носом свистит, как паровоз, "Ах ты, думаю, гад!" Взяла я этот бумажник: "Я страдаю - так и ты пострадай!" - и спрятала его под буфет. Вернулась на стадион, бегаю, а сама на него посматриваю. Потом мы пришли домой, он переодеваться. "Ты, говорю, куда?" - "Да пойду пройдусь". Так буркает: "Пойду пройдусь", - чтобы я не привязалась. "Иди, иди". Он хвать за брюки, за карман и аж посерел. Лапает, лапает штанину, пиджак, полез под кровать.
"Ты чего?" - "Да надо". Сорвался и побежал на стадион. Бегал, бегал. Прибегает бледный: "Ты бумажник не видела?" - "Какой бумажник?" - "Мой". - "А что там?" - "Документы".
Ну, стала я с ним искать, жалко мне уже, дуре, его, а сама все еще думаю: "Помучься, помучься еще немного". А потом не выдержала. Он ушел в другую комнату, а я бумажник достала, кричу: "Вот он. Под подстилку подлез, а мы его ищем". Он прибежал, схватил бумажник, а сам, вижу, уже догадывается: "Ты в бумажник смотрела?" - "Нет". Он облегченно вздохнул, сунул бумажник в карман и ушел. Я сказала "нет" - думала, он сам мне во всем повинится. А он ушел гулять. Пришел, я ему и сказала: "Завтра обед готовь себе сам. Я устраиваюсь на работу". - "В чем дело?" - "Сам знаешь в чем. Если нет друг к другу доверия, если ты деньги от меня прячешь - никакие мы не муж и не жена. И как у тебя язык повернулся сказать, чтобы я у матери занимала, когда у тебя денег полный бумажник! Ложись-ка, говорю, на пол, а ко мне больше не лезь".
А у него манера была - как поссоримся, так он сразу одеяло бросит на пол, на одеяло подушку и лежит рядом с кроватью. Сама я ему бросила на пол одеяло, подушку и легла на кровать. Он сопел-сопел, а потом, смотрю, лезет ко мне: "Не хочу, чтоб ты шла на работу. Я тебе всегда буду расчетную книжку показывать". И правда, показывал и деньги утаивал только по мелочи. На папиросы или на кружку пива.
А из дому его все равно тянуло. На свободу! Ирка еще грудная была. Прибежит с работы: "Кошечка, там ребята складчину устраивают. Пойдем?" - "На кого ж я дитя брошу?" - "Мать посмотрит". - "Ты ж знаешь, я ни на кого Ирку не брошу". - "Ну, тогда я сам пойду". И убежит. Или зовет: "Пойдем в кино", - я отказываюсь. Боялась я ребенка оставлять. А он хоть бы что. Я не иду - он сам пойдет. И до того привык сам всюду ходить, что я ему уже вроде не нужна. Рядом со мной по улице не идет - вперед бежит, а я за ним поспеваю. Или в трамвай всегда первый лезет. Залезет и идет себе вперед, не оглядывается. Выберет место, а потом смотрит, где я. Выговаривала я ему, выговаривала, а один раз повернулась и пошла в другую сторону. Он в трамвай залез - в кино мы собирались, - а я повернулась и пошла в другую сторону. Пришла к подруге, позвала ее, взяли мы билеты на последний сеанс. Вернулась я домой около часу ночи. Он ко мне: "Ты где была?" А я ему отвечаю: "Я тебе скажу, как ты мне говоришь: "Где была, там меня уже нет"".
Оказывается, он залез в трамвай, оглянулся - меня нет. Он на следующей остановке вылез, побежал назад, опять сел в трамвай, приехал в кинотеатр, думал, я к началу сеанса подъеду, ждал у входа, не дождался и вернулся домой. Бегал, бегал. В милицию звонил, в больницу. Потом ему кто-то сказал: "Видел, как твоя жена с Клавкой по улице шли". Он и психанул. Я вошла, а он на меня: "Ты где была?!" А я ему отвечаю: "Где была, там меня теперь нет". Он бросил на пол одеяло и подушку, не хочет со мной разговаривать. Не разговариваешь - и не надо. Сама я - виновата не виновата - первая с ним, Витя, никогда не заговаривала. А он не выдерживал. Посопит-посопит внизу и лезет ко мне: "Ну хватит, ну довольно".