Во-первых, в его рассказах почти нет партийных вождей, ударных строек, трудового энтузиазма, борьбы за власть Советов и прочих атрибутов первых послереволюционных лет (об этом писали и зощенковские товарищи-серапионы: Вс. Иванов, Федин, Тихонов). Избрав мелкую форму, Зощенко срезает не только духовную, но и социальную вертикаль, вставая на точку зрения своего героя-рассказчика, далекого от "ураганной идеологии".
Когда же такого рода темы и мотивы появляются, то, включаясь в кругозор повествователя, встраиваясь в обычную зощенковскую фабулу серьезного, обстоятельного рассказа о "выеденном яйце", они приобретают откровенно иронический характер.
"Я всегда симпатизировал центральным убеждениям. Даже вот когда в эпоху военного коммунизма нэп вводили, я не протестовал.
Нэп - так нэп. Вам видней. Но, между прочим, при введении нэпа сердце у меня отчаянно сжималось Я как бы предчувствовал некоторые резкие перемены. И, действительно, при военном коммунизме было куда свободней в отношении культуры и цивилизации", - признается рассказчик "Прелестей культуры" (1927).
Дальше, однако, следует повествование о его страданиях в театре, куда, в связи с новой экономической политикой, перестали пускать в пальто и где нижняя рубаха выглядит экзотически.
"Или как в одном плакате сказано: "Не пей! С пьяных глаз ты можешь обнять классового врага!" И очень даже просто". Этот бдительный лозунг завершает рассказ о приключениях напившегося во время ялтинского землетрясения сапожника Снопкова ("Землетрясение", 1929).
Зощенковская злободневность без политики позволяла до поры до времени избегать цензурных проблем и придирок.
Когда его поклонницы "Валька с Нюркой" попросили прислать запрещенные цензурой рассказы, которые интереснее читать, Зощенко, кажется, искренне, разъяснил: "Этим милым и развязным студенткам я ответил, что неизданных и запрещенных цензурой рассказов у меня не имеется.
И в самом деле, у меня не было таких рассказов. Цензура мне все пропускала. Крайне признательный за это, я и сам в дальнейшем вел себя добропорядочно и не писал рассказов, которые могли бы не пойти" ("Письма к писателю").
Со временем добропорядочность помогать перестала. В тридцать седьмом году из книжки "Сентиментальные повести" цензура выбросит много раз напечатанную повесть "Люди" и сделает "вычерки и исправления" еще на тридцати страницах.
Еще более забавная, абсолютно зощенковская история произойдет с другим текстом. В рассказе "Неприятная история" (1927) социальная вертикаль вдруг появляется. Действие происходит "кажись, что в 1924 году". Подгулявшие гости, поспорив на политические темы, звонят в Кремль, чтобы получить справку о троцкизме у самого товарища Троцкого. Ответный звонок из Кремля (на самом деле всех разыгрывает из соседней телефонной будки один из приятелей) повергает подгулявшую компанию в священный ужас.
"И вдруг гости видят, что тов. Митрохин переменился в лице, обвел блуждающим взором всех собравшихся, зажал телефонную трубку между колен… <…> Тут общество несколько шарахнулось от телефона. <…> Квартирная хозяйка Дарья Васильевна Пилато-ва, на чье благородное имя записана была квартира, покачнулась на своем месте и сказала: "Ой, тошнехонько! Зарезали меня, подлецы. Что теперь будет? Вешайте трубку! Вешайте в моей квартире трубку! Я не позволю в моей квартире с вождями разговаривать…""
В "Голубой книге" "Неприятная история" превратилась в "Интересный случай в гостях", а место разоблаченного и высланного тов. Троцкого занял другой партийный вождь, товарищ Рыков. Потом был разоблачен и он - и в зощенковском тексте появился анонимный "товарищ председатель".
Вожди в рассказе менялись в соответствии с зигзагами советской политической истории. Но Госстрах и госужас обывателей оставались неизменными. Домохозяйка Дарья Васильевна Пилатова, кажется, больше боится кремлевского вождя, чем ершалаимские обыватели - Понтия Пилата.
В письме следующему "любимому вождю", Сталину, Булгаков называл себя сатирическим писателем, учеником Салтыкова-Щедрина.
Зощенко, в связи с веяниями эпохи, в поздней статье водружал на этот пьедестал Чехова. "Маленькие комические новеллы Чехова, сложенные вместе, дают мозаическую картину общества, зарисованного несколько карикатурно, но весьма едко и сатирично. Современники не захотели увидеть себя в качестве объектов человеческого смеха. Сатирические зарисовки показались вполне пошловатыми, анекдотичными. И смех Чехова был квалифицирован иначе, чем следовало квалифицировать. В комических рассказах и в дальнейших произведениях Чехова была усмотрена не сатира, а какая-то равнодушная, безразличная, постная улыбка, какой вообще не бывает в литературное природе" ("О комическом в произведениях Чехова", 1944).
Между тем, такое объяснение не углубляло, а упрощало творчество Чехова.
Сатирический смех жесток, беспощаден и однозначен. Он предполагает внешний, определенный взгляд на человека и природу, большую долю абстракции, бичевание и разоблачение. Улыбка (почему обязательно постная и равнодушная?) человечнее и долговечнее саркастического хохота.
Чехов, даже будучи еще Антошей Чехонте, постоянно вываливается из сатиры, дает более широкий и эмоционально разнообразный диапазон эмоций, архитектонических форм.
Гораздо точнее был Бунин, оценивший свободу и разнообразие - не обязательно однопланового, сатирически уничтожающего - чеховского смеха. "Если бы он даже ничего не написал, кроме "Скоропостижной конской смерти" или "Романа с контрабасом", то и тогда можно было сказать, что в русской литературе блеснул и исчез удивительный ум, потому что ведь выдумать и уметь сказать хорошую нелепость, хорошую шутку, могут только очень умные люди, у которых ум "по всем жилушкам переливается"".
Чем дальше, тем больше Зощенко "натаскивал" себя на сатиру, сочинял заказные фельетоны и комедии, в том числе на международные темы, хотя так ни разу и не побывал за границей. Но когда он давал свободу своему таланту, хорошая шутка, словесная игра - как у Гоголя, как у Лескова, как у Чехова - побеждали головное задание и приобретали самостоятельную ценность.
То, что в Чехове увидел Бунин, в раннем Зощенко, вопреки многим другим оценкам, заметил издалека, из заграничной Риги, Петр Пильский (критик даже издавал зощенковские тексты, переделывая их). "Он полон самого искреннего простодушия. Зощенко добр, ласков и мягок… Его наблюдательность жива и энергична. Он пишет не только весело, но и веселясь. Его творчество полно игры, игривости, игристости. Он не только забавляет, но и забавляется сам… По национальному типу юмора, полнокровности веселья, беззаветной шутливости, переливающемуся смеху, в своих чертах простоты и добродушия, Зощенко кажется не великороссом и вместе с Аверченкой и Гоголем несет на себе украинские отсветы" ("Простой смех. Зощенко, его учителя, успех и разгадка", 1928).
Простые с виду мелочишки Зощенко, тем не менее, оказываются вещами эмоционально подвижными.
В рассказе "Тяжелые времена" (1925) некий Иван Егорыч заходит в магазин вместе с Маруськой, которая при ближайшем рассмотрении оказывается лошадью. Начинается колоритный сценочный диалог.
"Покупатели радостно удивились. Кто-то с восторгом махнул рукой и сказал.
- Ну-у, лошадь, братцы, в лавку пришедши. Ах, дуй их горой!
Маруська остановилась у прилавка и ткнулась мордой в конторку, рассчитывая на овес.
Заведывающий испуганно отстранился и обидчиво сказал Иван Егоровичу:
Да ты что ж это, бродяга? Ты что ж это с лошадью пришедши?
Да мне хомут надо-то, - сказал Иван Егорыч. - Примерить чтоб… А лошадь ты не беспокойся. Она тихая. Не пужается посторонних предметов.
Заведывающий отмахнулся от лошадиной морды счетами и с удивлением сказал, обращаясь к покупателям:
Да что ж это, братцы? Лошадь у меня в магазине… Да что ж это такое будет? Она и нагадить может на полу… И покупателя раздавить…
Нету, - сказал Иван Егорыч, - она дюже смирная. Гляди, стоит, в конторке роется… Не махай на ее счетами-то. Не имеешь права махать на животную".
Все-таки изгнанный из магазина под угрозой вызова милиции лошадиный владелец подает последнюю реплику под занавес:
"- Ну и времечко. Лошадь в лавку не допущают… А давеча мы с ей в пивной сидели - хоть бы хны. Слова никто не сказал. Заведывающий даже лично смеялся искренно. А этот нашелся гусь… Ну времечко.
- М-да, - сказал кто-то из толпы сочувственно, - тяжелые времена".
В соответствии с заявленной точкой зрения на Зощенко как летописца советского обывательского быта, "больше сатирика, а не юмориста", Ходасевич и в этом сюжете увидал обличительный смысл. "Один не иначе ходит за покупками, как водя за собой лошадь. Другой, когда на него нападают грабители, - советует лучше заняться той барышней, которую он провожает с вечеринки "из-за любви"… Третий попрекает своего гостя, разбившего стакан на поминках…"
Однако, в отличие от упомянутых Ходасевичем "Любви" и "Стакана", смех в "Тяжелых временах" совершенно не преследует сатирических целей. Здесь торжествует стихия чистого юмора, той самой хорошей нелепости, шутки, о которой говорил Бунин.