Вигдорова Фрида Абрамовна - Учитель стр 20.

Шрифт
Фон

- Давай, давай, жми, - прокричал на бегу Родион Петрович. Он ворвался в вагон первый. Растолкал спавшего на нижней полке человека:

- Давай, давай, продери глаза. Это тебе не плацкартный вагон. Ну, оклемался? Садись у окошка, а мы рядышком. Вот, очень прекрасно. А то занял лежачее место. Лежачее жесткое место - чуешь? Сергей Дмитрич, нет, ты слушай: лежачее жесткое место. Вникни! Вникнул? Лежачее! Жесткое! У каждого будет когда-никогда. Но помирать не хочу. Помереть поспею. Я так считаю, что сейчас помирать не время. Уж если я там не околел…

Напротив Родиона Петровича, чуть наискосок, у окна сидела женщина в розовом платье. Про таких, как она, говорят "гладкая". Гладкое лицо, и плечи, и полные руки. Даже в вагонном сумраке было видно, что она, как и платье, - розовая. Она слушала молча, с любопытством, а Родион Петрович походил уже не на полинявшую птицу, а на петушка. Он весь подтянулся, стал будто выше и ровнее в плечах.

- Не дует вам из окошка? - говорил он тихо и вкрадчиво. - Можно бы закрыть, да не душно ли будет? Далеко ли едете?

- В Брянск, - ответила она благосклонно.

- Домой? В гости?

Они разговаривали - Родион шептал торопливо, много. Она отвечала коротко, но поощрительно.

А Навашин пытался не слушать. Его жизнь ему постыла, но, видно, деваться от нее некуда. Она все время наступает на пятки - в лесу, на случайном ночлеге, в поезде, в частом шепоте вагонного спутника.

- Вы - женский пол - про политику плохо понимаете. Вам бы только, чтобы войны не было и мужик дома сидел, - шептал Родион Петрович, - а нет того, чтобы обдумать. Милок мой, если бы ты то видела, что я… Это ж уму непостижимо! Послушай, давай выпьем, у меня на донышке осталось. Для бодрости. Мужика своего боишься? Ничего, я вступлюсь. Он тебя давно не видел. Сгоряча простит. Ну, ладно, ну и не надо! Я и без вина как пьяный. Ты вдумайся…

Я поначалу спрашивал: "Тебя за что? А тебя?" Потом перестал. В плену был? За проволоку. Слово сказал - туда же! Ты вдумайся…

Навашин встал и, перешагивая через мешки и корзины, пошел вдоль вагона. Храп. Сонный всхлип. Жалобное старушечье бормотанье. Кто-то захлебнулся дурным, нечеловечьим воплем. Так кричат только во сне. Темная вагонная одурь.

- Что, не спится? - спросил Навашина усатый проводник. Он сидел в своей комнатенке и пил чай из большой эмалированной кружки.

- Не спится.

- Есть папиросы. Храню на случай. Хочешь?

Сергей курил и глядел в окно. Там, за окнами, чернел лес. На многие километры черной зубчатой стеной - лес. Он подвигался к самым окнам и вдруг, отпрянув, уступал место полю, и снова вырастал рядом с поездом и неутомимо шел рядом. Скоро начнутся места, где он воевал. В сущности, каждое воспоминание - ловушка. И никогда не знаешь, что отзовется в тебе самой горькой горечью. После всего, что осталось позади, какая малость - слова Ипполитова. Но они тоже гнались за ним по пятам. "Вы были мучением моего детства". Оказалось непросто услышать такое…

* * *

Утро. Розовая женщина сошла в Брянске. Родион Петрович помог ей вынести чемоданы. Сергей видел, как он сдал ее с рук на руки высокому майору-танкисту. Вернулся и, притихнув, стал глядеть в окошко. И вдруг чей-то спившийся надрывный голос просипел:

- Граждане! Я только что из тюрьмы! Через три дня иду в психическую больницу! Подайте! Спасибо, девушка! Спасибо, мамаша! Спасибо, граждане, добрые люди!

Он шел по вагону, протянув руку и поворачиваясь всем корпусом к тому, кто подавал. Лиловые мешки под глазами. Щербатый рот. Сиплый надрывный голос забивал уши.

- Самое дорогое на свете - это мамочка! Некоторые говорят, что жена! Неверно! Мать сама куска не съест, а ребенку отдаст. А жена сожрет и не подавится, а про тебя и не вспомнит.

Он передохнул, остановился и с пьяной слезою выкрикнул:

- И врагу не пожелаю получить шизофрению! Стать дурачком! Прощайте, граждане!

Он проковылял в конец вагона. Родион Петрович обернулся к Навашину и сказал:

- А не много ль нас таких развелось, а?

* * *

Как это было… Что послужило поводом или, вернее, к чему придрались… В самом деле, как это было…

…Есть такие слова: Ялта. Гурзуф. Мисхор. Слышишь их и понимаешь: слово - живое существо. От него пышет жаром, морем, густым запахом магнолии. Так вот, он возвращался из Ялты. И вез с собой нераспустившуюся магнолию - твердый лакированный бутон. В купе их было двое - он и какой-то длиннолицый унылый дядька. Он сидел за столиком, пил коньяк и все угощал Навашина.

- Я проводнице велел больше никого к нам не сажать. И так духота, - говорил он.

По лицу нельзя было понять, сколько ему лет. То казалось, не больше сорока. То будто за пятьдесят. Длинное лицо, мутные от коньяка глаза. Чуть выпирающие вперед верхние зубы. И длинные, очень тонкие, какие-то лягушачьи губы. Он все пил, пил, голос его звучал сварливо: и постельное белье в вагоне не такое, как надо, - вот в ленинградской "Стреле" простыни как снег, и перед иностранцами не стыдно. И вентилятор шумит, а выключить нельзя - душно. Он то закрывал окно, то открывал. И пил, пил. Когда они уже легли - Навашин, по своему обыкновению, на вторую полку, хоть нижняя была свободна, а попутчик у себя внизу, - вдруг в темноте раздался его размеренный, спокойный голос. Ни раздражения, ни суеты. Задумчиво звучали снизу его слова:

- Вызывают меня и говорят: "Ты - комсомолец. Время, сам видишь, трудное. Мы не ко всякому обратимся, а к тебе, видишь, обратились. Доверяем. Нам надо, чтоб ты сообщал про разговоры, какие ведутся". Я: "Да что вы, я всегда скажу, если какая антисоветчина, сам приду и скажу". Они: "Да нет, не так ты понял. Совершенно не так. Нам просто изучить настроение, знать, чем дышат люди. И, как комсомолец, ты должен помочь. Мы тебе доверяем".

Ну, я стал приходить и сообщать: ребята, мол, волнуются, что города сдаем. И потери большие. Волнуются, поскольку не раз говорилось, что ни пяди своей земли не отдадим, и в песне пелось, что к бою готовы.

Проходит месяц, проходит другой, и вдруг сажают одного парня, тоже, как и я, радист. Я прибегаю, говорю: "Да вы что, он ни в чем не виноват, он не какой-нибудь враг, он просто горевал, что потери большие". А они: "Да что ты панику поднял? Не из-за тебя он сел, не за разговоры, а сел он по серьезному делу, а ты ни при чем, спи спокойно".

Какое там! Я ни есть, ни спать не могу, все опротивело. Все вспоминаю, что тот парень говорил. Спать ложусь, обедаю, в полете ли, на танцах - все перебираю, перебираю: что же он говорил? А он говорил: малой кровью, да… Вот, и ничего больше не сказал. Неужто за это надо сажать?

И тут стал я замечать странную вещь. Если вижу, люди разговаривают, меня ноги несут туда. Как магнитом тянет. И еще стал я за людьми примечать, чего прежде не приметил бы. Вот, например, Егоров вызывается стоять на посту. Никто не хочет, а он - пожалуйста. С чего бы это? И еще он запаливает папиросу, а может, он кому сигнал подает?

Я поделился этим подозрением, и его вскоре посадили. Тут уж я совсем убедился, что он шпион. Не зря на посту курил, не иначе как сигналил…

Но спокойнее мне не стало. Один раз я в ночном полете все всматриваюсь, всматриваюсь, всматриваюсь - штурман мне велел: "Ищи костер!" Ищу костер. Но не вижу. И меня будто кто уколол: как же Егоров папироской сигналил, если ты костер - и тот не можешь с такой высоты углядеть? Значит, не шпион? Вот так я мучился и просто не понимал, на каком я свете.

И тут вдруг перевели меня на Дальний Восток. Что, почему, не знаю, а только сам не свой от радости: такая удача! Освобожусь от них, от этих, и если уж по правде говорить, так ведь и от огня подальше, это тоже надо ценить. Ведь не сам с фронта бегу, переводят. И вот стал я работать на Дальнем Востоке. Летаю, стал ухаживать за одной девушкой, радисткой. Ее звали Таня. Глазастая такая, приветливая. Ко мне относилась хорошо. Я приглашал ее и в кино и на танцы. И вдруг опять меня вызывают и говорят: "Сообщайте". Обратились на "вы". Очень вежливо.

Тут бы мне твердо сказать: нет. И я сказал: нет. Но, видно, нетвердо. Потому что они сказали: "Что это вы выдумали? Не валяйте дурака, работайте". И еще сказали: "Вы на Таню не заглядывайтесь, она вам не пара. Обратите внимание на Валю из библиотеки". Как? Почему? Никаких объяснений. Такая меня взяла тоска. Таня спрашивает: "Что с вами? Что случилось?" А я думаю: "Бог с тобой, замучаешь ты меня вопросами". А что я мог ей ответить? Я стал избегать ее, она с самолюбием, больше никаких поводов не подавала…

И вот иду я раз по улице и вижу, что ноги меня ведут в библиотеку. Хотите верьте, хотите нет, я туда нисколько не собирался, но вот оказывается, ноги свое знают: ведут меня прямиком в библиотеку. Я в тот раз повернул к дому, не пошел. В другой раз опять та же самая история, как будто меня кто в спину толкает: иду в библиотеку. Пришел, выбрал книжки, разговариваю с Валей. Она ничего, интеллигентная, симпатичная и привлекательной наружности. Что вам сказать? Мы через месяц поженились.

Как-то ночью я думаю: "Сейчас ей все расскажу. Все как есть. Не могу больше". И вдруг она шепчет: "Виктор, я хочу тебе сообщить…" И сообщает, что она тоже у них осведомителем. И плачет. Сообщает и плачет. Я говорю: "Но мы же ничего плохого не делаем, мы говорим только правду. И никакой корысти в нашей работе нет - нам ведь ничего не платят".

Ну вот, живем мы с ней. И время от времени то меня вызывают туда, то ее. И если ничего не рассказываешь, то недовольны. И вдруг случается несчастье.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора