"Ёхор-малахай! - кричал бы он после стопки. - Какого сына вырастили! А мы уж так и помрем в стайке, Физа! А давно ли он лопатку корове под г…цо подставлял! А теперь любая Алена подходи! Как тут не выпить, давайте еще хряпнем, я доволен. По крайней мере, на старость нет-нет да и подкинет отцу десяточку на похмелье. Мы уж со старушкой, - игриво обнял бы он мать, - как-нибудь. Будем на охоту ездить, куплю ей ружье, хряп, хряп и в сумку! Ну, потянем. Встречаем не по одежке, а по уму. Барахла у нас полная кладовка! Одних калош десятка два. Верно, скажи, сынок? Большой какой, слушает нас, дураков, и думает о чем-то, скажет: "А, в рот вам сайку с маслом, мне теперь не до вас, малограмотных, я не с такими вожусь. Стареем мы, что с нас взять?" И в глазах проступили бы вдруг слезы, не слабые - мужские слезы, он бы обнялся, "оха-ха-а" вздохнул, как раньше, потом превозмог бы себя и дурашливо заорал: "Соколовский хо-ор у Яра был когда-то знаменит…"
- Мам, - осторожно намекнул как-то Женя, - ну а Никиту Ивановича еще не позабыла? Вспоминается иногда?
- А чего теперь вспоминать? - расстроено и печально ответила мать. - Чо хорошего мы с ним видели? В твоем костюме положили, когда пришлось. Чего хорошего… Все соседи меня жалели…
Теперь это стало правдой, а в те первые наезды Женя, даже сочувствуя матери, не мог целиком согласиться с ней. Ему становилось жалко Никиту Ивановича, он любил его в одиночестве за что-то самому непонятное. Он всю юность зависел от него: от его голоса, замашек, крика, словечек, от его русской забывчивости, от неустроенности.
И то надо сказать: родного отца он не помнил.
В какой-то пасмурный летний день принесли повестку, кто-то (кого он потом вспоминал, как отца) брал Женю на руки, мать плакала, и мальчик запомнил, как неловко и стыдно было ему оттого, что вокруг него плачут, а он не может, он не понимает, зачем плачут, зачем эти сборы и проводы и зачем прощаются.
- Повестку прислали, а он был на работе, - часто рассказывала мать. - Думаю, придет, поужинает, тогда скажу. Он промялся за день, кашу с молоком с такой охотой намолачивает, а я чо-то не вытерпела, заплакала и говорю: "Чо тебе снилось?" Он и ложку отложит сразу. Понял. Ушел в военкомат, нет и нет. Корова наша паслась на площади, где ты теперь футбол пинаешь. Мы с тобой пошли за ней, он от шоссейки к нам показался. Как сейчас вижу, - задыхалась мать и вытирала слезы. - "Сыночек, сыночек, иди скорей! - закричал тебе, подхватит на руки. - Ну, сыночек, наверно, последний раз с тобой. Война".
"Ивану повестку принесли", - понеслось по улице, и соседи повалили в их дом с таким чувством, словно Ивану назначено было оставить свое жилье навсегда. С немыми лицами стояли они у порога, жалели покорно собиравшую мужа хозяйку и шептали: "Господи, да откуда она и взялась, эта война?"
- Хоть оглянись, - сказала мать отцу, когда уходили на станцию. Она потонула в его пиджаке, который он оставлял на память или на крайний случай, если иссякнут запасы. - Оглянись, а то, может, и не…
Женю отец нес на руках. Если бы от человека оставалась на дороге хотя бы тень! Прошел - и как ветром сдуло, хочешь и не можешь представить его живого. Он нес сына под горку, где мальчик потом бегал без него с бичом за коровой, где он спускался на болото к тете Паше, постоянно, нечаянно напоминавшей ему, каким был Иван, его отец.
Отправили отца в военный лагерь.
"Как бы ты, Физа, приехала, - писал он, - привезла бы курева, бумаги".
Мать и поехала. Не так-то просто было попасть на поезд. До Юрги было километров триста. Физа Антоновна ухитрилась договориться с проводниками, пустившими ее в вагон без билета. Как ребенок, залезла она под скамейку и в духоте, в пыли, чувствуя запах ног, положив свое красивое молодое лицо на сверток с папиросами и сухарями, терпела она около девяти часов ради свидания с мужем, быть может, последнего свидания, думала она, замирая. Вместо того чтобы плакать и утешать друг друга, отец угрюмо и толково наставлял жену, как ей жить без него. Он далеко-далеко провожал ее, гладил рукой ее кудрявые русые волосы и не раз за дорогу сказал:
- Держи корову - не голодные будете. Женю корми как ни можно лучше, чтобы смалу был крепким, он растет, ему надо. Не балуй его, но жалей.
- Держи корову! - крикнул он и напоследок. Несчастен Женя, что он не видел этого. Он бы еще и не так дорожил горьким чувством тех дней. Не мог же я быть чуть постарше", - сокрушался он в юности, когда убедился всем существом своим, что он только росток, только веточка, а корни давно сгнили где-то в глубокой земле у Зеленого Гая.
- Когда поехала последний раз, - рассказывала мать уже взрослому сыну, - и уезжала, так он наказывал, чтоб я все приготовила: курева, бумаги и сухарей в дорогу. Как только, мол, сообщу, то ты на воинску площадку выезжай с Женей, я на него посмотрю хоть немного. Я насобирала, стояло наготове, уже все предсказывало, что скоро должен проехать. И как-то незадолго приснилось: куда-то мы ехали с тетей Пашей и на какой-то станции понадобилось мне купить луку. Поезд затормозил, а тогда же раньше торговали за столиками, порядком бежать от линии. Я поскорей. Только прибегаю, лук крупный, спросила: "Почем такой лук?", и поезд мой: "Ту-ту-у". Я назад. Подбегаю - он только хвостиком мелькнул. Я кричать: "Обождите, обождите, не оставляйте меня одну!" Ну что ж, ушел мой поезд. Я тогда схватилась за голову, давай голосить: "Ох, ничо мне так не жалко, как чемодан! Там единственный мой дорогой костюм, я его вовек не наживу! Он на верхней полке, а Паша не знает". Когда я первый раз сон рассказала, Демьяновна и говорит: "Ты смотри, это твой Иван Федорович проедет. Знаешь, в какой он части?" Знала. В 35-й.
В этот же день поехали мы с Женей на картошку, - вспоминала Физа Антоновна вечером после салюта Победы. - Картошку сажали в Буграх, далеко. Взяли тележку, мешки, посадила Женю, скорей, скорей выкопать три сотки и на станцию - узнать, не проходил какой состав. Притащились мы с тележкой, а картошки нашей уже нет: выкопали чужие люди. Заплакала я, насобирала с кастрюльку, да домой. Демьяновна встречает: "Физа, я слыхала, составы шли, не проворонь своего". Я Женю закрыла, побежала в чем была, тапочки с меня слетают.
Когда это было, в какой день, по какой погоде? Что происходило с Женей, вокруг, кто разбудит то время? Не помнит, не знает Женя. Как будто не существовало его на свете.
- На станции стоял пригородный, передача по-нашему, и в эту минуту с разгону за ее вагонами военный состав пролетел. Передача тронулась, а у воинского только хвостик мелькнул, солдаты машут. Вот тебе и сон, уехал мой костюм, мне теперь его вовек не нажить. В этом составе мой Иван Федорович проехал.
Здесь Физа Антоновна замолкала, и так случалось всегда. Слезы, как из-под тонкого снега, наплывали на ее глаза, сбегали по молодому еще лицу с большой шишечкой над правой бровью.
- А вечером приходит к Демьяновне женщина, родня ее и говорит: "У вас тут живет Физа Бывальцева? Я ее мужа встретила в городе на вокзале". Она брата своего караулила. Подогнали какой-то состав, и вот видит - мужчина выскочил и ну забегал, ну забегал. И туда, и сюда, подбегает и спрашивает у нее: "Вы не с Кривощекова, вы не с Кривощекова? Не по трамвайной линии идти будете?" Напал на эту женщину: "Зайдите на Широкую, там моя жена все припасла, она, наверно, не знает, что нас везут: телеграмму нельзя было дать, сказали, что состав не остановится. А главное, на сына не погляжу". Она, несмотря что брата ждала, насыпала отцу табаку, газет дала, сухариков немножко. "Если б я знала, Физонька, - говорила вечером, - что брата тоже не встречу, я б все отдала. Три ночи сидела, брата не встретила, а твоего мужика встретила. Если б я знала, что это твой мужик, милая!" Она залезла к нему в вагон, в Кривощеково состав прошел, она проехала до Толмачева. Когда проезжали Кривощеково, он так метался по вагону, крышу свою в окошко высматривал, жалко было сына не повидать, и сердце, потом писал, так забилось, что не смог заплакать! И сон мой сбылся. Такого костюма, кричала, я вовек не наживу!
Отцовский, неладного покроя костюм дотаскал Женя в девятом классе, надевая его и в школу, и на выступления в концертах, и на свидания.
- Остались мы с тобой вдвоем, - печально вздыхала мать, в какой раз обращаясь при плохом настроении к войне. - Жили, горевали и молились Богу, чтоб наш папка вернулся целый и здоровый. Я тебя учила Богу молиться, ляжешь в постель и говоришь: "Ох, мам, я Богу не молился", сразу соскочишь и молишься вслух и на конец молитвы говоришь: "Пожалей меня, Господи, отпусти моего папку домой", - и поклонишься до земли. Ходили всякие ворожейки, цыганки, румынки, сербиянки, но я им не верила, а тетя Паша твоя, та все рубахи и кальсоны проворожила, и все карты говорили ей, что придет. Потом смеялись: ни одних кальсон не осталось. Убедилась, не стала верить. А я сны загадывала. Меня одна тетенька научила: под Новый год поклониться триста раз и ложиться в постель. Я набралась такого мужества, в двенадцать часов ночи ударила триста поклонов и легла. Когда ложилась, загадала сон: если Иван Федорович придет жив-здоров, то приснись "найду, куплю или что прибудет", а если не придет - потеряю что-нибудь, обворуют. И мне приснилось: война кончилась, я пошла на станцию встречать военных, помню, что шла в новых ботиночках, а на станции глянула - ноги босиком. Так я плакала да приговаривала, так уж неохота было оставаться молодой в одиночестве. Разве мне легко было? И не пожили толком вдвоем - как эта война.