Солнце уже наполовину погружалось в воду, когда я различил на берегу несколько человек, встречающих охотников. Их было мало: наблюдатели с мощными биноклями с мыса Еппын уже сообщили, что вельбот идет пустой.
И тут, к всеобщему удивлению, когда до Улака оставались всего лишь несколько десятков метров и носовой гарпунер Аканто уже разматывал ременной линь, чтобы бросить его на берег, мотор вдруг мощно, даже как-то угрожающе, взревел, вспенивая винтом воду за кормой. Суденышко рванулось вперед и наверняка выскочило бы на галечный берег на полной скорости, если бы моторист не заглушил двигатель, осыпая напоследок его очередной порцией изощрённых русских ругательств.
Слушая все это и раздумывая над очередной неудачной охотой, я с тоской думал, что день пропал для газеты, для писательской работы. Кому интересно описание пустой охоты! Ведь не напишешь о собственном настроении, собственных переживаниях и воспоминаниях, как в детстве вот так уходил на вельботе дяди Кмоля на китовую охоту и, бывало, возвращался с богатой добычей. Ведь огромная китовая туша, по древнему обычаю, принадлежала всем, кто был на охоте, - начиная от гарпунера и кончая мальчишкой Ринтыном, который только тем и занимался, что выкачивал ручной деревянной помпой воду.
На галечном берегу среди встречающих я увидел поэта. Он стоял, широко расставив ноги, и с улыбкой смотрел на меня. Я почувствовал в его взгляде насмешку и с вызовом проговорил:
- Не каждый день добываешь кита!
- Это уж точно, - отозвался поэт. - Кит - дело серьезное. Он как поэма, не каждый день и не каждому дается.
На этот раз рядом с поэтом стояли два незнакомых мне человека. Один из них в очках, в брезентовой экспедиционной куртке, весь внешне дорожно-командированный. Он был среднего роста, стройный, лицо мелковатое, но какое-то значительное по выражению, если не сказать интеллигентное. Девушка была точно в такой же брезентовой куртке, что косвенно свидетельствовало о некоей общности этих двух незнакомцев. Из-под синего берета выбивались тонкие светлые волосы, лицо, однако, было сильно загорелым, но загар не мог скрыть россыпь веснушек на носу. Голубые глаза смотрели на меня с интересом.
- Вот он, Ринтын, - представил меня поэт.
- Дориан Петров, - назвался мужчина.
- Светлана Горина, - сказала девушка и подала руку.
Ладонь оказалась неожиданно шершавой и грубой, и тут я догадался, кто эти люди: ученые-археологи из Ленинграда! Теперь я узнал Дориана Петрова, учившегося на историческом факультете и часто заходившего в общежитие, где жили студенты-северяне.
Мать Дориана несколько лет жила на Чукотке, учительствуя в эскимосских селениях. Она собрала внушительную коллекцию сказок и преданий, записанных, однако, только по-русски. Она публиковала образцы эскимосского фольклора, и в моей библиотеке хранилось несколько ее книг.
Дориан считался весьма перспективным историком-археологом и имел в соавторстве ученый труд о древних могильниках Чукотского полуострова.
Я тоже мог считать себя до некоторой степени археологом. Во время войны, когда в Улак приезжали американские эскимосы, одним из самых ходовых предметов обмена была мореная моржовая кость, которую в изобилии выкапывали из хорошо известных старикам мест древних стоянок. Порой попадались настоящие шедевры, украшенные богатой резьбой и орнаментом: застежки для моржовых ремней, наконечники для стрел и копий, гарпунов… Они лежали неглубоко, и даже мы, ребятишки, добывали столько густо-коричневых, отполированных древними умельцами и временем вещей, что могли выменивать у американских гостей вдоволь жевательной резинки и цветных карандашей.
К середине сороковых годов самые богатые подземные сокровищницы опустошили, и их содержимое перекочевало на другой берег Берингова пролива, став материалом для современных поделок - брошек, фигурок, северных зверей, мундштуков, пуговиц, шкатулок… Очень возможно, что некоторые из этих сокровищ попали в американские музеи.
Так что к тому времени, когда на Чукотке появились ученые-археологи, им уже досталась полуразграбленные могильники.
Мы побрели вверх по берегу, одолевая галечную гряду, намытую штормовыми волнами. Несмотря на то что я просидел целый день почти недвижно в вельботе, я чувствовал усталость, и хотелось поскорее добраться до своей кровати с пружинной сеткой и тощим матрацем и заснуть.
Но сначала надо поужинать в местной столовой, где веселый повар в белоснежном высоком колпаке подал в окошечко, прорубленное на кухню, пышные, обильно проперченные и сдобренные чесноком, рубленые котлеты из свежего моржового мяса. На вид они были непривычно темные, но очень вкусные.
- Вообще здешняя еда, - рассуждал Дориан Петров за столом, уминая одну котлету за другой, - отличается удивительной сбалансированностью и продуманностью. Ни эскимос, ни чукча никогда не съедят ничего лишнего…
Я слушал и вспоминал свои детские годы, весеннее время, когда в ямах-хранилищах подходили к концу запасы, и надо было делиться последними кусками копальхена с полуголодными собаками. А если к тому же с осени не было запасено достаточно моржатины, в ход шли жирная жижа и чудом сохранившиеся остатки полусгнившей моржовой кожи, ластов и мяса. Все это обладало нестерпимым запахом, но все-таки поедалось с жадностью: голод неистово требовал любого насыщения.
А когда убивали первого моржа, то мясо начинали варить еще в море, зажигая в вельботе примус и ставя на гремящее пламя кастрюлю. Если не было пресной воды, наливали забортной. Сваренное в соленой воде океана мясо приобретало особый, неповторимый вкус.
Наедались буквально до отвала, пока желудок мог вместить хотя бы кусок. Расплачивались после этого - жестокими желудочными болями и расстройствами.
Аппетит уменьшался, когда наступало время относительною изобилии: в середине лета и осенью, когда к моржовому мясу добавлялось лахтачье, выловленная в лагуне рыба, свежие ягоды и зеленые листья горькой ивы, золотого корня, сладкие корешки-пэлкумрэт, выкопанные в мышиных кладовых, утиное мясо, и верх лакомства свежая оленина, которую выменивали у кочевых людей на моржовый жир, лахтачьи ремни, кожи…
- Эскимосы вообще отличаются воздержанностью в еде, и вы почти не увидите здесь толстяков, - продолжал Дориан, - Я провел несколько лет в бухте Провидения, где учительствовала моя мать. Нашими соседями были эскимосы. Это были лучшие годы в моей жизни…
Светлана Горина внимательно слушала разглагольствования Дориана, и едва заметная улыбка скользила по ее лицу.
- А вообще с питанием здесь мы устроились на полярной станции, - сказал археолог. - Там кормят по нормам полярных экспедиций и совсем недорого.
- Я не сказал бы, что здесь дорого, - отозвался поэт. - И мне нравится здешняя еда, как и вам. И нормы тут достаточны, если не сказать больше…
- Обычно наша экспедиция устраивается на полярной станции, - повторил Дориан. - Там удобно, гигиенично.
- Нам тоже предлагали гостеприимство на полярной станции, но мы выбрали учительский дом, - вмешался я.
- Здесь я - гость Ринтына, - сказал поэт. - И мне пока все нравится.
Станция, построенная в тридцать четвертом году, располагалась примерно в полутора километрах от самого Улака, несколько на отшибе. В годы моего детства она казалась сказочным городом: там было электричество, радио, большая кают-компания с роскошной библиотекой и грандиозным музыкальным инструментом пианино, кинопроекционный аппарат… Чуть поодаль стояли научные павильоны, полные разных мудреных приборов, метеорологические шары-пилоты и змеи, поднимающиеся в заоблачные высоты… Да и сами работники полярной станции даже внешне выглядели людьми необычными - они носили особую форму, питались в бесплатной столовой, у них работали водовоз, истопник, а для стирки они нанимали чукчанок и эскимосок из села…
Через какое-то время я начал догадываться, что работники полярной станции не совсем справедливо наделены весьма ощутимыми привилегиями по сравнению, скажем, со школьными учителями, которым не только самим приходилось колоть и возить уголь для прожорливых печек, лед для умывания и приготовления еды, но и исполнять работу куда более сложную и тяжелую, нежели снимать показания с приборов, расположенных неподалеку в деревянной будке. Даже жилье и одежда полярников были специально приспособлены и оборудованы, согласно суровому климату.
Все было бы не так заметно, если бы некоторые работники полярной станции не подчеркивали свою исключительность: как же - покорители Арктики!
Они даже ходили особенно, гордо, и мне казалось, что они свысока посматривали на других. Я не обижался, когда они смотрели на нас так, ибо нас убеждали, что мы народ отсталый и требуется время и усилия, чтобы догнать ушедшие вперед другие народы. По как могли полярники смотреть свысока на наших учителей? Я чуял эту несправедливость и проникался со своей стороны неприязнью к работникам полярной станции. Это чувство сохранилось у меня и по сию пору, и мне никак не удавалось перебороть его, когда доводилось бывать на улакской полярной метеорологической станции.
Потом Дориан и Светлана проводили нас до нашего жилища. У дома нас встретил пожилой чукча Василий Корнеевич Рыпэль.
- Я принес вам свежей воды, - сказал он. - Два больших ведра.
Он приносил воду из-под нетающего ледника, и эта вода была необыкновенно вкусна не только в чае, но и так, в сыром виде.
- А, Большой Друг Эскимосского Народа! - воскликнул Рыпэль, узнав Дориана. - Снова копать приехал?
- Приехал, - важно ответил археолог. - В этом году думаем окончательно исследовать эквенский могильник.