Где-то уже перед третьим актом, во время антракта, к театру подошел молодой мужчина в светлой кавказской рубашке, светловолосый, статный. В левой руке он держал букет роз и все время дул на пальцы правой руки. Рядом с ним был лет тринадцати мальчуган-азербайджанец с корзиной в руках, из которой между гроздьями винограда торчали несколько бутылок вина. Я заметил, что для этого худенького мальчугана корзина была тяжела. Даже выругался в душе: "Ишь, франт, парижского аристократа из себя корчит. Сам бы мог нести".
Дверь парадная в театре была закрыта. Мужчина подошел ко мне и, догадавшись, что я имею отношение к театру, раз вожусь с рекламным щитом, спросил: как ему пройти в театр, и тут же сказал, что ему нужно повидать Качалова. Мы перебросились несколькими словами. И вдруг он начал пристально всматриваться в мое лицо, потом как-то светло-светло улыбнулся и спросил:
- Случайно, не рязанский?
- Рязанский, - ответил я. - Что, разве на лбу написано?
- Не только на лбу. Главная печать вот на этом, - и он пальцем показал на свой язык. - Закинь меня хоть в рай, хоть в ад кромешный, а своего брата-рязанца я из миллиона по говору отличу.
Потом он прикурил от моей папиросы и, тряхнув густой волнистой шевелюрой, прочитал:
У нас в Рязани
Грыбы с глазами,
Их ядять
Они глядять…
Я тоже понял, что передо мной стоит коренной рязанец. Он угостил меня дорогими папиросами. Я показал ему служебный вход в театр и сказал, что Василий Иванович в спектакле занят до самого конца, пока не упадет занавес. Он поблагодарил меня, сказал что-то по-азербайджански мальчугану и пошел к служебному входу. Уж что там произошло у них со сторожем театра, который в этот вечер дежурил на вахте у служебного входа, я не видел. Но крик стоял сильный.
Мой земляк пытался пройти в театр, а старик-азербайджанец, как видно совсем неграмотный, не пускал его. Пришлось подойти. Все-таки как-никак земляк, да еще угостил дорогими папиросами.
Вот тут-то у меня захватило дух. При ярком свете электрической лампочки волосы моего земляка казались светло-золотистыми, ржаными, а глаза, как у ангелов на иконах, по-небесному синие. Он бил себя кулаком в грудь и надсадным голосом доказывал старому сторожу, что ему обязательно нужно повидать артиста по фамилии Качалов.
- Ты пойми, кацо, я его друг! Лучший друг!.. Моя фамилия - Есенин!.. Меня вся Россия знает!.. Я поэт Есенин!.. Ты слышал когда-нибудь это имя?!
Старик-азербайджанец, загородив грудью дорогу, стоял как страж у врат Тамерлана. Глупо хлопая глазами, он твердил одно и то же:
- Нильзя!.. Слюжебная входа… Один актер и актрис здесь ходит… Директор ходит, начальник ходит… Чужой чиловик здись не ходит.
- Да пойми же ты, голова твоя садовая, я же друг Качалова!.. Я - Есенин!.. - выходил из себя поэт.
И тут я заметил, что пальцы правой руки Есенина кровоточили, очевидно, он изранил их о шипы роз. Были видны пятна крови на обшлаге светлой шелковой рубашки.
Если бы на вахте стоял человек помоложе - я не сдержался бы, я бы отшвырнул его в сторону, а там разбирайся: кто прав, кто виноват. Но в эту минуту насилие было не к месту. Перед нами стеной стоял седой старик, бронзовое от загара и ветра лицо которого было исклевано оспой.
И тут я решил вмешаться. Я размахивал руками и доказывал плохо понимающему по-русски азербайджанцу, что это известный московский поэт Есенин, что он знаменит, что он друг не только Качалова, но и всего театра… Но сторож с каждой минутой словно сатанел и становился все более неприступным.
- Ты иди служебный ход, ты плутник, ему ходить нильзя, чужой чиловек… Приказ директор есть… Чужой ходить здись нильзя… Я предложил Есенину написать Качалову записку.
Есенин вытер о носовой платок кровоточащие пальцы, достал из заднего кармана брюк блокнот, вырвал оттуда листок и написал карандашом: "Вас. Иванович!.. Меня не пускают к Вам. Есенин".
С этой запиской я кинулся за кулисы. На мое счастье, только что окончился второй акт и в зале еще звучали аплодисменты. В гримуборную Качалова я влетел с запиской, как с царской грамотой и, глотая слова, пытался объяснить великому артисту обстановку. Качалов еще не остыл от внутреннего напряжения, в котором он пребывал в течение всего акта. В своих царских одеждах и в высокой шапке Мономаха со скипетром в руках он сидел в кресле. По его щекам градом катился пот, и он почему-то не стирал его. Услышав имя Есенина, Василий Иванович только повел бровями. Я подал ему записку. Он прочитал ее и грозно посмотрел на меня.
- Где он?.. Где Есенин?!. Кто может не пускать ко мне Есенина? Ведите меня к нему!..
Оглядываясь назад, я пошел к служебному входу. Во всем своем царственном обличии, опираясь на скипетр, Качалов шел за мной следом.
У меня даже навернулись слезы, когда они обнялись и поцеловались. Молча, все с тем же царственным выражением на лице Качалов взял Есенина под руку и повел к себе. Я думал, что Есенин забыл про меня, но он, даже в эту волнующую минуту встречи со знаменитым человеком, вспомнил простого плотника из столярного цеха. Перед лестницей на второй этаж Есенин вдруг круто повернулся и крикнул:
- Земляк!.. Что же ты отстаешь?!. - Хитровато подмигнув, он взглядом показал на корзину в руках мальчугана-азербайджанца, в которой посверкивало несколько бутылок вина. Повернулся в мою сторону и Качалов. Поняв намерение Есенина, Василий Иванович молча махнул мне рукой, давая знать, что я им не помешаю.
В эту минуту от счастья я был на седьмом небе. Следом за Качаловым и Есениным в гримуборную вошел и я. Мальчонка-азербайджанец, который за все время не проронил ни слова, поспевал за своим хозяином, как собачонка.
За нами в гримуборную вошел К.С.Станиславский. В первую минуту Есенин несколько растерялся, глядя на этого высокого седого человека с благородным обликом аристократа. Качалов их познакомил.
- Ах, вот вы какой!.. - всплеснул руками Есенин и, разделив букет роз, одновременно протянул их сразу обоим: Станиславскому и Качалову. - Сам ломал. Видите - весь в крови. - Поэт посмотрел на часы, и его лицо сразу стало печальным. - Утром улетаю в Тегеран. - Он показал на корзину и вытащил из нее бутылку вина. - А это прихватил на дорогу. - Есенин распечатал бутылку выдержанного вина, а стаканов, как на грех, не оказалось. Он повернулся ко мне.
- Земляк, ты здесь свой человек. Нужно четыре стакана.
Я понял утвердительный кивок Станиславского и пулей помчался в буфет, по пути соображая: для кого же четвертый стакан? Неужели за компанию Есенин поднесет и мне? Но он так и поступил. Когда я вбежал в гримуборную Качалова, Есенин, стоя с распечатанной бутылкой посреди комнаты и время от времени делая широкие отмахи рукой, читал стихи:
…Ну, а этой за движенье стана,
Что лицом похожа на зарю,
Подарю я шаль из Хороссана
И ковер ширазский подарю…
Есенин наполнил стаканы и обратился сразу ко всем:
- Друзья!.. Я так счастлив, что встретил вас здесь!.. Ведь я тут почти месяц. Написал уйму стихов! В Баку и без того жаркое лето, а в моей душе огненная болдинская осень. Выпьем!..
Выпили все четверо. Есенин достал из корзины две огромных грозди винограда, бережно положил их на стол и, усмехнувшись, сказал:
- Лететь в Персию со своим вином и виноградом - это все равно, что в Тулу ехать со своим самоваром.
Тут раздался звонок, извещавший начало последнего акта, и Качалов, как-то сразу преобразившись в лице, встал, приосанился, немного постоял и пошел на выход. В дверях он остановился и попросил Есенина:
- Сережа, пока я доиграю последний акт - почитай, пожалуйста, Константину Сергеевичу стихи. Он тебя давно любит.
Поймав на себе отчужденный взгляд Станиславского, я хотел уйти, считая, что я здесь лишний, но Есенин остановил меня:
- Не уходи, земляк. Может быть, больше уже никогда меня не услышишь. А будешь в своих Клепиках - расскажи нашим, как мы тут под южным небом, под звон цикад благословенно вспоминали рязанские дали.
И Есенин начал читать. Боже мой!.. Как он читал!.. Такой исповеди души я уже больше никогда не слышал. Вначале Станиславский важно сидел в кресле и, щурясь, не спускал глаз с Есенина. Потом он встал и, отойдя к стене, замер, по-прежнему не отрывая глаз от поэта, который, словно забыв, что перед ним люди, каждое слово произносил с таким душевным напряжением, что казалось, вырываясь из горла, слова эти уносили за собой частицу сердца. Когда он читал стихи, посвященные своему деду, лицо его было таким умиротворенным, таким евангельски-кротким, что, казалось, он находится не в чужом Баку, а в родном доме, и перед ним, ковыряясь шилом в хомуте, сидит его любимый старый дед.
…Послушай, дедушка, а если я умру -
Ты сядешь или нет в вагон,
Чтобы присутствовать на свадьбе похорон
И спеть в последний раз мне "Алилуя.."?
После этих слов на лице Есенина отразилась печальная улыбка, он даже вытянул вперед голову, словно в чем-то уговаривая деда.
…Тогда садись, старик, садись без слез,
Доверься ты стальной кобыле…
О, что за сила этот паровоз,
Его, наверное, в Германии купили…
Потом он читал "Шагане", "Я спросил сегодня у менялы", "В Хорасане есть такие двери"… Стихи, как я видел по лицу поэта, на Станиславского произвели огромное впечатление. Есенин хотел распечатать вторую бутылку, но раздумал и поставил ее на стол. А когда взгляд его упал на мальчонку, он вдруг о чем-то задумался, подошел к нему и погладил его про голове.