Так никого и не встретив, спустился Агапито Роблес по улице Росарио и вышел на площадь. Тут он увидел (а может быть, ему показалось) Исаака Карвахаля. Агапито окликнул его. Но бывший командир дисциплинарного взвода как-то странно махнул рукой и исчез. На углу показались еще несколько членов общины, но последний отблеск солнца ударил Агапито в глаза, он зажмурился. И тут же все скрылись куда-то. Совсем стемнело. Агапито добрался до дома Хуана Роблеса.
Трижды прошел он мимо и не узнал свой дом. Неужто вот эта тусклая лачуга? Где же сиреневые стены, оранжевые двери, где зеленые рамы? В первой комнате за столом, за которым когда-то Агапито Роблес решал дела общины, сидел отец. Он дремал, закрыв лицо руками.
– Добрый вечер, отец.
Старый Роблес поднял голову – тихое отчаяние тлело в бесцветных его глазах.
– Агапито!
Обнялись, прослезились. Выборный дал отцу хлеба. Старик все плакал.
– Зачем же плакать, отец? Никто ведь не умер.
– Лучше бы нам умереть, Агапито. Мертвому ничего не надо, а мы, живые, хотим есть. Все у нас пропало, все. Ни фермы нет, ни сарая, ни скота, ничего. Пока ты сидел в тюрьме, судья Монтенегро все отобрал. А в прошлом месяце забрал моих лошадей, твоих овец. Говорит, мы расходы по судопроизводству обязаны оплатить.
– Когда я уходил, этот дом был красиво покрашен.
– Судья велел все замазать. Даже семян у нас нет, Агапито.
– А лошади?
– Одну оставили, самую никчемную, Белоногого.
– Седло найдется?
– Есть дяди твоего, Эустакио.
– Ну и ладно, хватит с меня.
Агапито улыбнулся. Ужас исказил лицо старика.
– Зачем тебе лошадь? Ты что, хочешь снова бороться с судьей? Не смей, не смей. Ни один человек не может справиться с ним. Он остановил реки, время арестовал. Захочет – солнце погасит.
– Я знаю, как спастись от этих бед.
Старик дрожал.
– Зачем ты вернулся, Агапито? Не вяжись ты лучше с господами. Самые доблестные мужи нашей общины пытались бунтовать против них. А что вышло? Где теперь Эктор Чакон? Дай ему бог выйти живым из тюрьмы! Где Гарабомбо? Он был невидимка, стоило ему захотеть – и никто не мог его увидеть, а все равно пуля настигла его. Где старый Раймундо Эррера? В могиле. Переворачивается небось в гробу от ярости и злобы. Отступись, Агапито! В воскресенье прискакали к нам в.селение надсмотрщики из поместья Уараутамбо, объявили: кто посмеет одно только слово тебе сказать, будет иметь дело с самим судьей.
– А где наша Грамота?
– Лежит под землей в пещере Науанпукио.
– Не попортится она там?
– В клеенку завернута да в три мешка уложена.
– Прощай, отец.
Агапито вышел из дому. Сверкали звезды, и в блеске их еще прекраснее казалась земля, за которую борется его община с 1705 года.
– Не ведаю, когда окончится мой путь.
Величественна ночь в Андах! Медленно пробирался Агапито сквозь волны ароматов и слышал, как крадутся во тьме невидимые пумы. Добравшись до Науанпукио, осветил фонариком скалу под которой почти тотчас после возвращения и незадолго до смерти дона Раймундо Эрреры сам захоронил Грамоту. Стал копать ножом. Он предусмотрительно захватил с собою два пончо. Одно – для себя, другое – укрыть, спрятать сияющую Грамоту. Зажмурился Агапито, развернул мешки. Но сияния не было. Что случилось? Грамоту подменили? Полный тревоги, достал Грамоту ощупал знакомые швы. Пришлось снова зажечь фонарь. Луч заскользил по строчкам, которые Агапито знал наизусть до последнего слова. Дрожь пробежала по его спине. Грамота не светилась!
Они умерли бы тогда, если б не Грамота? Полиция разыскивала упрямых членов Совета общины, что затеяли снять план с общинных земель. Спасаясь от нее, глава общины Эррера приказал взобраться на Чертов Горб. Стали переходить Змеиную Гору, держались за руки, обвязались веревкой, чтоб не упасть в пропасть. Началась буря и продолжалась подряд трое суток. Они остались бы там, под снегом, если бы старый Эррера не догадался достать Грамоту. Он вынул ее из сумки, притороченной к седлу. Широкий язык пламени, такой широкий, что в нем поместился бы целый загон овец, осветил Чертов Горб. Они шли в этом острове света и только потому выжили. Шли и пели, больные, голодные, измученные. И вот Грамота не светится больше. Остаток ночи Агапито Роблес простоял возле Грамоты. Напрасно ожидал он. Грамота не светилась.
Взошло солнце, и в его лучах он увидел просто связку пожелтевших бумаг. Агапито ушел из пещеры Науанпукио. Он смотрел на суда, бороздившие спокойную гладь озера. И вдруг понял, почему Грамота не светится больше. Двести, пятьдесят семь лет подряд они верили, что можно вернуть свою землю по закону. Люди умирали, сидели в тюрьмах, претерпевали бесконечные муки, и все эти годы ревностно берег народ Грамоту – напрасное свидетельство своей правоты.
Двести пятьдесят семь лет жители Янакочи просили, умоляли, хлопотали, требовали, надеялись, что добьются наконец справедливости. И вот теперь Агапито понял: они ошибались. Столько поколений приносили себя в жертву, а Грамота – всего только выцветшие листы бумаги.
Прощай, Грамота! Я слышу твой последний наказ: всякие просьбы бессмысленны. Янакоча может вернуть свои земли только силой. Встал день, и свет дневной пронзил его сердце. И решил Агапито Роблес: отныне Янакоча никогда ни о чем не будет просить.
Глава вторая
О том, что случилось в день, когда Мако Альборнос пожалел, что его так назвали
"Сначала я увидел лошадь. Запаленную, всю в мыле, что же это за сумасшедший скачет, лошадь-то ведь загубил; мчится она, бедняжка, во весь дух, ударится сейчас грудью о каменную ограду постоялого двора. (Я там остановился, возвращался к себе в поместье.) Я люблю животных. Жаль мне стало лошадку. Однако, думаю, пойду полюбуюсь, как этот негодяй врежется на всем скаку в каменную стену; поделом ему. Но в последний миг, у самой ограды всадник внезапно осадил коня. Соскочил. Лошадь рухнула на землю, стала кататься и тут же испустила дух. Дело, конечно, не мое, но очень уж я животных люблю, вот и подошел, хотел изругать этого сукиного сына, а он словно и не заметил, что бедное животное скончалось. Пошел в погребок. Я за ним… Черт меня побери! Голова так и закружилась! Два зеленых солнца увидел я, горели они на женском лице, а прекраснее этого лица не доводилось мне видеть за всю мою окаянную жизнь. Вот так я впервые встретил Маку. Она даже не глянула на меня. Спокойно вошла в погребок. А я обалдел совсем, черти б меня взяли, и опять – за ней. Она схватила бутылку, которую мы распивали с братьями Чаморро да с хозяевами поместья "Харрия" (они еще раньше ко мне подсели, попросили принять их в компанию), налила себе и приказывает:
– Музыку!
Сказать про нее "красавица" – звучит просто жалко! Мы обезумели. Вы меня знаете, я мужчина крепкий, не правда ли? Так вот, у меня коленки дрожали. Братьям Чаморро, братьям Хулка и вашему покорнейшему слуге – всем нам казалось, будто мы поднялись на небо и остались там на много минут, дней и даже месяцев. Молния, головокружение, боль… Но я взял себя в руки:
– Музыку для сеньориты!
– У нас, в Успачаке, оркестра нету, дон Мигдонио, – заикаясь, пробормотал толстяк, подававший вино.
– Тащи сюда сию же минуту музыкантов, не то повешу тебя вот на этом дереве, – закричал я.
И тут Мака улыбнулась мне в первый раз. Клянусь, будь я проклят, ради такой улыбки ангел сделается дьяволом! Из-за этой улыбки я горю в огне, изнываю от тоски, пропадаю совсем! В скором времени толстяк приволок какого-то гитариста Кихаду, слепого дрожащего старикашку. Я тут же посылаю своего Надсмотрщика Нуньо (вы же знаете Нуньо, это он привез в Амбо тy смуглянку, помните, как мы тогда веселились?). Я приказываю Нуньо, чтоб срочно садился в моторку (потом эту моторку я Назвал "Королева Анд", недаром, конечно) и плыл бы в Янауанку За оркестром. К счастью, господь надоумил меня, я догадался Написать несколько слов сержанту Астокури. Это я ловко сделал. Потому что донья Пепита Монтенегро забрала себе всех музыкантов, никому их не давала. Но сержант взял да и арестовал братьев Уаман, вот мне и достался более или менее приличный оркестр – рожок, кларнет и арфа. Старый Кихада против них никуда не годился. И вот эта женщина, одно присутствие которой делало нас лучше, а вернее сказать, хуже – настоящий мужчина, черт возьми, не боится говорить правду, – эта женщина танцевала без устали с самого полудня. Кихада свалился, будто пустой мешок, а братья Уаман начали играть. Наконец, и они попросили разрешения остановиться и отдохнуть. Занимался рассвет. Я взглянул Маке в лицо – мне было так страшно, будто я на кладбище темной ночью, – и понял, будь я проклят, что темнота обкрадывала ее красоту, ибо чем светлее становилось, тем яснее выступало лицо, подобного которому нет, не было и не будет на нашей сволочной планете. Я велел подать завтрак. Она покушала и снова пустилась в пляс. Тогда я заказал жаренное на углях мясо. А она все танцевала. Настал день, и тут мы подрались с Чаморро. Двадцать лет мы дружили, и вот лопнула наша дружба, и недаром, сеньоры, недаром, ведь этот несчастный пытался соперничать со мной, с доном Мигдонио де ла Торре и Коваррубиас дель Кампо дель Мораль. А Мака все танцевала. В эту ночь я почувствовал себя неопытным юнцом, хоть мне и пришлось в жизни переспать чуть не с сотней женщин. И я понял – будь проклят тот миг, когда я был зачат! – понял, что есть только одна дорога, в нежной и теплой тьме, дорога, которая ведет в рай и в ад, и что человек может прожить целую жизнь за один миг.