- Любовь - не всегда борьба и не всегда рабство, - сказал Сергеев тихо, стараясь не вспугнуть то чувство, что возникло между ними в этот момент. Очень хрупкое чувство, хрупкое, как крыло бабочки. И такое же легкое и нежное - тронь неосторожно, и радужная пыльца осыплется, обнажая бесцветный остов. Или же крылья были другие? Перепончатые и черные, похожие на паруса джонки, разворачивающиеся с вкрадчивым кожаным шорохом?
- Мужчина - не всегда враг, не всегда завоеватель или жертва. Иногда он, как ни странно, бывает другом. Даже если у него нет талантов, образования, денег, способностей. Даже если у него нет тайны, которой ты хочешь владеть. Даже если у него ничего нет, кроме любви к тебе. Возможно, ты никогда не встречалась с таким, но у тебя же есть воображение? Ты можешь поверить в это?
- Нет, - повторила она, и взгляд ее на мгновение потеплел. - Но я могу попытаться…
В какой-то момент Михаилу даже показалось, что ее глаза увлажнились, но она уже положила голову ему на грудь, спрятав лицо в тени собственной челки, и он не мог с уверенностью сказать, были ли это слезы. Может быть, ему просто хотелось, что бы это было так.
Некоторое время они так и стояли у стола на кухне, молча, обнявшись.
Сергеев и сейчас не мог сказать определенно - врала ли она в тот вечер или нет? О себе он мог сказать однозначно: на тот момент, в ту минуту он говорил правду. Было ли это действительно большим чувством, хотя бы с одной стороны? Как можно определить это теперь? После всего, что они сказали и сделали друг другу за последний год? Что осталось от любви к ней после того разочарования, что он испытал?
Если быть честным до конца, она предупреждала его.
И тогда, и потом он чувствовал, что их отношения хрупки, как скорлупа воробьиного яйца, но хотел надеяться на лучшее. Он продолжал надеяться на лучшее и тогда, когда столкнулся с ней в подъезде их дома и увидел, что она смотрит на него насмешливым, чужим взглядом. Когда она, стоя на ступеньку выше, приблизила свое лицо к его лицу, упершись лбом в его лоб, и выдохнула жарко, почти касаясь его губ своими губами, тихо, с такой знакомой хрипотцой:
- Вот и все. У тебя больше нет тайн, Сергеев. Эта была последней.
И пошла прочь, вниз по лестнице. Ее каблучки застучали по старым, истертым тысячами ног ступенькам. Застучали звонко, рождая эхо. Так могут звучать каблуки только в старых подъездах. В подъездах, где лестницы бродят по кругу, обнимая гулкую пустоту, которая тянется от кафельных плиток площадки на первом этаже до стропил под коньком крытой кровельным железом крыши.
А в квартире, в их бывшей квартире, в ее любимом кресле, обтянутом толстой кожей цвета какао, сидел и дожидался его прихода давно уже покойный, оплаканный и неоднократно помянутый в застольях добрым словом Мангуст. Сутулый, постаревший, полысевший - этакий дядечка, давно перешагнувший за пятьдесят, но с прежним металлическим блеском во взгляде и, как и раньше, смертельно опасный.
- Умка!
Сергеев вначале даже не отреагировал на мужской голос, раздавшийся за спиной. Голос был моложавый, звонкий. По такому голосу сложно определить возраст говорящего. Бывает, что такой тембр человек сохраняет от семнадцати и до семидесяти лет, и если по каким-то внутренним причинам голос не бросается догонять хозяина, то, даже не видя человека пару десятков лет, можно узнать его по нескольким фразам, не заглядывая в лицо.
Этот голос, произнесший его интернатскую кличку, которую Михаил успел давно забыть, был ему определенно знаком. Голос из прошлого - далекого прошлого.
- Умка, - повторил за спиной мужчина, - это ты?
А он уже почти представил себе говорившего. Был он небольшого роста, светло-русый, веснушчатый, круглолицый и толстоногий. Волосы на макушке всегда стояли торчком - словно хохолок у волнистого попугайчика. Носом, правда, он на попугайчика похож не был - нос был воронежский, среднерусский - картошечкой. Летом, в пионерлагере, в Евпатории, эта картошечка облезала, веки припухали от солнца и краснели, а веснушки покрывали и лицо, и спину, и грудь сплошным слоем - словно наглые, рыжие лесные муравьи. Звали это четырнадцатилетнее чудо природы Вова Блинов, но так официально его никто не называл. Все воспитанники Московского интерната № 15 (специального интерната, для детей сотрудников МИДа и советских специалистов, находящихся в длительных командировках за рубежом) звали его не иначе как Блинчик.
Последний раз Блинчика Сергеев видел более двадцати лет назад - было это уже после смерти родителей Сергеева. Родители Блинчика успели вернуться из Пакистана, когда советских специалистов-строителей начали находить в колодцах, с перерезанными шеями, а вот чета Сергеевых не успела, и в одном из таких колодцев осталась навсегда.
Михаил помнил день, когда узнал об этом. Тогда в интернат приехал его дед, отец матери, полковник Рысин - седой, сухой старик с вечно недовольным выражением лица, мохнатыми, как у тогдашнего генсека, бровями и гладко выбритым, вздернутым подбородком.
Дед внука Мишу визитами не баловал и с двумя своими дочками особо не родичался. Со своей первой женой, родной бабушкой Сергеева он расстался давным-давно, лет за десять до ее смерти. Вторая его жена - дама без возраста и без других особых примет, кроме острого, как клюв вороны, носа, - была сильно пьющей заведующей общим отделом одного из столичных райкомов КПСС, тоже долго не продержалась. И в настоящий момент был он женат на женщине лет на тридцать его младше - пухлой блондинке, с короткими, похожими на куриные окорочка, ногами и влажным взглядом туповатых блекло-голубых глаз навыкате. Означенная дама никем не работала и, по дедову замыслу, должна была создавать ему семейный уют.
Новая дедова жена его прежнюю семью не жаловала, а дед - Александр Трофимович - делами прежних родственников старался не интересоваться, так как в жизни своей, наверное, никого не любил - по полной своей неспособности к данному процессу. Ни старую жену, ни новую, ни детей своих, ни внуков - единственное существо, к которому он питал трогательную привязанность, был он сам - великолепный и неповторимый. Даже новая, сравнительно молодая жена нужна ему была только для того, чтобы в очередной раз восхититься самим собой, - вот, оказывается, как мы еще можем!
Миша деда не то что не любил - просто не знал. Не выдавалась такая возможность - узнать. Пока родители были то в Индии, то в Пакистане, то в Иордании, то в Египте - дед навещал Сергеева четко по графику: один час, третье воскресенье месяца, с 16 до 17 часов. Раз в три месяца - семейный обед. Второе воскресенье месяца. Три часа с дорогой - с 14 до 17 часов. Прикосновение сухих дедовых губ ко лбу, три десятки, красные купюры с профилем вождя, вложенные дедом в карман внука. Влажные, как плохо прожаренные оладьи, вытянутые в трубочку, губы дедушкиной пассии, после поцелуя которых до смерти хотелось вытереть щеку, но было нельзя. Никак нельзя - дед мог обидеться, а он был единственным связующим звеном между Сергеевым и миром за стенами интерната.
Тетка, сестра матери, живущая в Киеве, была не в счет - хоть и писала она племяннику регулярно, и в гости к ней он ездил не одно лето подряд, и отношения между ними были по-настоящему хорошими - родственными.
Родители отца во Владивостоке тоже во внимание не принимались. Миша и видел их всего раза три-четыре - просто знал, что они есть. А дед, какой он там ни был, находился рядом, в Москве, и хоть и поддерживал связь с внуком по расписанию, но все-таки… Все-таки…
В тот день, неурочный день, Сергеев точно помнил - была среда, середина апреля месяца, дед внезапно появился в интернате - Мишу вызвали к директору прямо с урока химии. В конце урока планировалась самостоятельная, ни Сергеев, ни Блинчик к ней готовы не были. Но Сергеев, который не зря имел прозвище Умка, химию все же знал, и Блинов надеялся на его помощь, как на помощь существа высшего порядка. И когда Сергеева вызвали в директорский кабинет, Блинчик, понимая, что надеждам на благополучный исход урока пришел конец, смотрел ему вслед тоскливо, как брошенный на произвол судьбы щенок.
В кабинете директора Мишу ждало вовсе не спасение от тройки, а бледный, разом постаревший, но не утративший лоска дед, завуч с испуганными выцветшими глазами снулой рыбы, взволнованная классная дама Маргарита Тихоновна, постоянно хлюпающая носом. И страшная весть тоже ждала, притаившись в складках дедова рта.
Сергеев шел к выходу, еще не зная, что уходит не на последние пятнадцать минут урока химии, а навсегда. Что его родителей уже нет в живых, что дед его, действующий полковник ГРУ, уже решил внести коррективы в его дальнейшую судьбу по собственному разумению - да и советоваться, собственно говоря, ему было не с кем и незачем.
Часы бесстрастно отсчитывали последние минуты детской жизни, а Миша думал о том, как ему повезло с самостоятельной, которую теперь не придется писать, как не повезло Блинчику, которому светит четвертная тройка и, как следствие, тройка за год. А родители Блинова, которые в июле приедут в отпуск, таким его успехам точно рады не будут.
И вот, через несколько десятков лет, Сергеев услышал голос за спиной и за те секунды, что понадобились ему для того, чтобы поставить бокал на столик и обернуться, успел вспомнить и тот апрельский день, и затрепанный томик "Страны багровых туч", и холодок майского моря, и даже мелких евпаторийских песчаных крабов, которых Блинчик додумался варить в стакане при помощи кипятильника.
- Привет, Блинчик, - сказал он. - Давно не виделись!