— Выйдите, Юрий Алексеевич. — Женщина, что постарше, осмелилась тронуть Черепанова за рукав.
— Прочь, курица! — крикнул Юрий Алексеевич, не позволявший себе такого тона никогда, тем более, с женщинами, и не удивился себе. — Диктовать мне! Хватит! — Он выскочил из кабинета, не закрыв дверь.
Черепанов заболел. Приступы головной боли у него случались и раньше, но на больничном он был впервые. Не только работать, даже встать не было никакой возможности, Он лежал в своей маленькой комнате и мерз, боясь подняться, зная, что стоит ему оторвать голову от подушки, как боль, приторная до тошноты, потянет его куда-то назад, белый свет, перевертываясь, закружится, обрушится на него и бросит в постель с такой силой, что поневоле почувствуешь через матрац ребра панцирной сетки.
«Вот и все, — думал он, прислушиваясь к шагам на лестнице. — Возомнил, воспарил, рожденный ползать. Что за чертовщина-то навязалась?» Он готов был поверить теперь, что в жизни действительно есть скрытые пружины. Ничего вроде не произошло, и все будто летит кувырком. Никогда он так не болел и так не сомневался. И никогда, как теперь, ему не хотелось быть сильным, здоровым, красивым и что-то делать, чего-то добиваться, куда-то идти. Он ненавидел свое бессильное уродливое тело; как девица, разглядывал в маленькое зеркало свое горящее лицо и тут же забывал, что он материален, и горело у него не лицо, а что-то внутри, он боялся прикоснуться к своей груди и обжечься. Но думал он уже не о себе: о том, как холодно Клавдии Васильевне в ее богатой квартире, да и не так уж богата квартира по современным меркам, это он от этих мерок отстал. Она просто не понимает, не знает, что он готов ради нее на все. Нет, не на подвиг, он согласен тихо и незаметно умереть вот тут. Но ей нужно другое — чтоб он подписал документы. Неужели только это? Не может этого быть. Почему-то ему казалось, что Клавдия Васильевна придет к нему. Сомнения и ожидание были невыносимы, и на исходе третьего дня Юрий Алексеевич решил, что когда придут из Госстраха навещать его (сам он ходил ко всем, кто болел), он отдаст документы на Мищенко, вопреки всему отдаст, реальность всегда была ему ближе. Пусть же будет реальность, он слабый человек, но пусть Клавдия Васильевна получит деньги, и тогда все сразу станет ясно.
Но из Госстраха все не приходили. По телевизору неделя выдалась неудачной. Был ранний вечер. Солнце из окна уже ушло. Юрий Алексеевич шуршал в тишине газетами, строчки рябили в глазах, звуки из-за двери доносились особенно явственно. На кухне о чем-то своем говорили соседи, потом кто-то пришел, Черепанов вздрогнул, разговор пошел громче. И Юрий Алексеевич абсолютно ясно услышал, что на бумкомбинате наконец-то раскрыли большие беспорядки, идет следствие, все начальство в трясучке и валит, сколько возможно, на погибшего главного инженера.
— Что вы сказали? — спросил Черепанов, он выскочил из комнаты в пижаме, стоял покачиваясь. — Что случилось на бумкомбинате?
Соседи смотрели на него как на явление с того света, никогда сосед с ними не заговаривал. Первой опомнилась женщина:
— Мы ничего не говорили. Мы на стройке работаем.
Смутившись своего вида, Черепанов вернулся в комнату. Чертовщина какая-то, он же слышал, слышал. Он поставил портфель с документами на стул у двери, ночью несколько раз просыпался и смотрел на него. Но это были пустяки по сравнению с тем, что ожидало его утром.
Утром надо было идти в поликлинику. Черепанов сидел на застеленной пикейным покрывалом кровати и не мог собраться с духом, чтоб встать, боль заполнила все тело, спины было не разогнуть. Голубые ромбики покрывала пестрили в глазах. Это покрывало — единственная вещь, которую он забрал из дома матери. В счастливые для нее минуты, когда он приезжал, мать открывала комод и вынимала из него вещи, длинно объясняя происхождение и назначение каждой. Он запомнил лишь то, что особенно часто повторялось:
— Тута вот у меня смертное. — Мать разворачивала кузовок. — Два платка на меня наденете, голова простуженная, болит. Материал на платье, кого из баб сошить попросишь. Хорош ситец, скромный. Шелку не сдумай брать, сроду в нем не хаживала, туда выряжаться вовсе не стану. А это… — Ее лицо светлело. — Покрывало тебе. Возьмешь после. Брала — загадывала: женится моя белоголоушка, а у меня пикейное покрывало справлено. Ну, че ты, че, — ласково уговаривала, — пока жив, надеешься, найдешь по себе.
Дом ее в деревне Юрий Алексеевич не продал, хотя в колхозе сменился председатель и деньги дают немалые.
Как постучали в дверь, он не слышал. Она распахнулась широко, и взору Черепанова предстала Клавдия Васильевна Мищенко во всей своей возможной красоте. Щеки ее разукрасил свежий утренний ветерок, они пунцовели, придавая всему лицу розовое здоровое свечение, белки глаз голубели новизной и невинностью младенца. Пышные непокорные прядки вылезли из-под черной косынки и прикрывали мелкие морщинки у висков.
— У вас входная дверь не закрыта, — вместо приветствия сказала Клавдия Васильевна и, пройдя к столу, стала выкладывать из большой сумки продукты.
Чего тут только не было: бутылки и банки с соками, фрукты с базара и зелень, какие-то кулечки и свертки. Последними появились банки с тушенкой, на отполированных боках которых живописно красовались, рогатые коровьи головы.
— Никаких возражений, — взглянув на ошарашенного Черепанова и мило улыбнувшись, сказала Клавдия Васильевна. — Вы больны. Что за продукты в наших магазинах, я знаю. Путь на рынок с вашей зарплатой довольно тернист.
«Что угодно, только не это, — кружилось в больной голове Юрия Алексеевича. — Это немыслимо, совершенно немыслимо». Он, перед ней, сидит на кровати, сгорбившись, сжав ладонями виски. Ждал он ее, конечно, ждал, так ведь то мечта, красота, несбываемость. Нет, он ее не ждал, в этой комнате, он никогда не замечал, какая у него убогая и голая комната, он не представлял, до чего он жалок.
Клавдия Васильевна между тем продолжала говорить, глядя Черепанову прямо в глаза, ей пришлось наклонить голову немного набок, и от этого она была особенно хороша, а он с кровати встать не догадался, да и стула у него больше не было, а кровать была низкой, с растянувшейся сеткой. Клавдия Васильевна говорила про дистонию, гипертонию, травы, курорты. Портфель, портфель мешал. Юрий Алексеевич ждал, когда она спросит о своем деле. Ничего подобного, Клавдия Васильевна поднялась со стула, портфель упал, она водрузила его на место и, критически оглядев комнату, зевнув почему-то, сказала:
— Слушайте, Юрий Алексеевич. Мне пришла гениальная мысль. Нам с вами надо обменяться. Ну, поменяться местами, то есть квартирами, понимаете? Мне все равно уезжать. Я не могу в этом городе. — Она сморщила гладкий лоб, морщины пролегли неожиданно глубоко. — Ну что вы здесь? Та же коммуналка. Нельзя жить в коммуналках. Не возражайте. Обмен разрешат. Вы меня плохо знаете.
Черепанов смотрел на нее снизу вверх. Он вообще ее не знает, и не надо ему ее знать, она сказала «нельзя», она уезжает.
Истолковав его молчание по-своему, Клавдия Васильевна и вовсе заспешила, говорила вещи несуразные, но будто единственно верные и давно продуманные:
— Я и мебель вам свою оставлю. Конечно. Вы представляете, что будет с моей мебелью после дороги?
Юрий Алексеевич совершенно идиотски пожал плечами. Его плечи были сейчас на уровне ушей. Он продолжал сидеть сгорбившись, понимая, что надо бы встать, и был в этот момент действительно похож на черепаху с опиленным до прямоугольника панцирем.
— Знаю, знаю. — Клавдия Васильевна покровительственно улыбнулась. — Вы глубоко порядочный человек. И чересчур щепетильный. Заплатите, сколько сможете. Люди должны помогать друг другу.
В эту минуту или чуть раньше Черепанову почудилось, как что-то неудержимо тянет его назад. Спина стала свинцовой. Голову закружил неимоверной силы свист, исходящий со стороны двери. Клавдия Васильевна все еще стояла там. Солнце било прямо в окно. Она что-то говорила. Руки ее, потеряв округлость и белизну, светились багровым и выделывали леденящие кровь механические движения.
Юрий Алексеевич почувствовал, в какой неудобной и даже неприличной позе он сидит, отвалясь на кровати, горб уперся в холод стены, рот полуоткрыт. Да, его жалели, его унижали, но его никогда не дурачили. Зачем она дурачит его, если бы она сейчас не пришла и не покупала его, он бы так ничего и не понял. Он и теперь ничего еще не понимал, но рот прикрыл и молча смотрел, как она уходит, кивает, открывая дверь. Он очень внимательно смотрел, как если бы с Клавдией Васильевной уходило от него то, что продолжаться вечно не может, а, длясь и затягиваясь, превращается в свою противоположность. Но казалось ему, что уходит он сам, от себя, от своих иллюзий, последних, это он хорошо чувствовал, хотя и ошибался. И ему стало смешно, он еле дождался, пока она закроет дверь, и расхохотался: действительно, черепаха, не дурачила она его, а точно рассчитала, что он дурак, ей лет сорок, не меньше. Нет вечной красоты, есть вечная подлость. Он уходил от себя, и он оставался, на пустом месте, один, сидел, раскачиваясь на панцирной сетке кровати. Но пустота была недолго, только пока он хохотал неведомым раньше самому себе смехом: зачем-то поперся к ней, да она его в упор не видела и не видит, да и шел не за тем, а пожалеть ведь хотел, пожалеть.