Татьяна Соколова Накануне зимы
Каждый год, в октябре, в семье Гурьяновых что-то происходит. Все начинается незаметно и вроде бы беспричинно, как будто солнечным осенним днем, похожим на летний, по сухой разноцветной земле игривым котенком мягко проскакивает легкий ветерок. Шуршат хрупкие раковинки облетевших листьев, слабо взлетают парашютики куриных перьев, непонятно откуда взявшиеся в новой части районного города Молвинска, если кур и в старой его части почти никто не держит, затягиваются тонкой пленкой пыли вдавленные в твердую землю кусочки стекол, и солнце выглядывает из каждого из них, маленькое и блеклое, словно перед затмением. А ветерок, еще не ветер, мимоходом и равнодушно перебрав на изношенном, затянутом песком асфальте главной площади, окаймленной, как принято, зданиями важных районных организаций, магазинов, аптеки и кинотеатра «Рассвет», какие-то палочки, щепки, автобусные билеты и прочий мусор, неведомо откуда все-таки берущийся, хотя единственная в районе поливально-подметалочная машина проходит по площади каждое утро, исчезает. И тут же приходит новый или возвращается прежний, свершивший одному ему известный круг, набравший силу, холодящий уже не только ноги, но и плечи обманутых солнцем и скинувших кофточки молвинских женщин. Ветер все нарастает, шумно шевелит могучие ветки различных деревьев с сиротливо сидящими на них последними листьями, чем-то брякает, вроде как кровельным железом, хотя все крыши в новой части Молвинска покрыты практичным шифером, и крутит над землей коричневые воронки из тяжелой северной глины. И наступает ураган, смешивает землю с небом, заволакивает теплые окна светящихся домов и даже раскачивает их, еще немного, и гордость местных жителей, пока относительно полноводная и рыбная река Молва, может побежать вспять.
Первыми происходящее замечают дети. Шестилетний Вовик Гурьянов становится непривычно и непреклонно молчалив и постоянно теребит себя за и так довольно оттопыренные уши. Двухлетний Александр вечерами много плачет без всякого повода или, зажав в углу детской солидного пушистого кота, немилосердно мнет его и плотоядно щиплет.
— Отстань от кота, сказал! — Старший брат подскакивает к младшему, увесисто шлепает его по упрятанной в голубые хлопчатобумажные колготки круглой попке и продолжает воспитание уже словом: — Ну, что ты орешь, как свинья. Что ты орешь, сказал? Не понимаешь, что ли, что помолчать надо.
Александр не понимает и, подхлестнутый вполне реальной обидой, надсажается пуще прежнего, неразумно нарушая длящуюся в доме почти уже месяц противоестественную тишину.
В дверь детской заглядывает раскрасневшаяся мама, виновато смотрит на дырявые колготки младшего и тут же стаскивает их с него, светло-русая коса ее, соскользнув со спины, мешает, она нервно отбрасывает ее:
— Вовик, ну, ты ему книжку, что ли, почитай.
— Почитаешь ему, — ворчит серьезный Вовик и отводит от матери глаза. — Если он орет, как свинья.
Мама, Катенька Гурьянова, с колготками в руках, плотно прикрыв дверь в детскую, спешит в спальню, где неистовствует глава семьи.
Прораб Михаил Гурьянов, высокий и крепкий, как непроизрастающий в северном Молвинске дуб, расхаживает по длинной узкой спальне, почти перегороженной поперек стоящими вплотную друг к другу двумя широкими кроватями, нарядно убранными цветастыми английскими покрывалами с пышными капроновыми рюшами по краям. Руки Гурьянова прочно засунуты в глубокие карманы рабочих штанов. Карманы пучатся, будто в каждом из них по стандартному кирпичу. А сами штаны вполне могут сойти за последний крик моды, они на синих резиновых помочах, непомерно широки в бедрах, заужены на щиколотках и оправлены множеством замков-молний, а также неизвестного назначения и различной конфигурации металлическими штучками. Жена прямого начальника Гурьянова Нина Мишарина запросто щеголяет в мужниных штанах по городу, и хоть бы кто-то сказал, что это спецовка.
Катенька Гурьянова достает из шифоньера шкатулку, вдевает нитку в иглу, пальцы ее чуть подрагивают.
— Сестра милосердия! — могуче, но пока вполголоса гневается Гурьянов и чеканит два широких шага туда и обратно в пространстве между дверью и кроватями. — Нет! — шипит он. — До чего измельчал мир! Нет! Ты скажи, чего тебе не хватает? — Он останавливается перед сидящей на кровати женой, нависает над ней, достав руки из карманов, дергает туда-сюда висюльки замков на них.
Катенька поднимает на него серые, явно виноватые глаза:
— Может, пельмени постряпаем?
Пельмени — это праздник, тесно всей семьей за маленьким столом в крохотной кухоньке, пыхтящий над скалкой Вовик, Александр в муке с головы до ног, сам Гурьянов будто бы с игрушечной, полной розового фарша чайной ложкой в руке, в переднике и Катиной косынке, сползающей с пышного непокорного чуба, Катя, отрезающая от раскатанного в гибкую колбаску теста маленькие подушечки, тихое счастье и общий разговор.
— Пельмени? — уже в полный голос, бросаясь от жены в дальний угол спальни, не видит предела женской наглости Гурьянов. — Ты уже все состряпала! Ты уже столько настряпала! Когда он уезжает?
— Не знаю. — Катенька уколола палец, дует на него и трясет маленькой ладошкой. Я ведь к ним не захожу.
— Врешь! Ты мне врешь! — визгливо кричит Гурьянов, дергает замки на карманах резко вниз, застопорило, замки больше не закрываются. — Уж лучше бы ты переспала с ним! — Он бросается на вторую кровать, хватает пухлую тугую подушку и бьет ею в стену.
Последнее заявление Гурьянова явная ложь. На самом деле врет именно он, и хочет он совсем другого, а именно — чтобы месяца октября в году вообще не существовало.
Катенька молчит, лишь пересаживается с кровати на стул у стены. В прихожей раздается звонок. В квартире Гурьяновых все стихает. Замолкает неразумный Александр, печально сидя в детской на пластмассовом горшке. Пушистый кот устроился на книжной полке, под самым потолком, бесшумно зализывает нарушения в своем шикарном наряде, сузившимися зрачками презрительно-жалостливо взглядывает на своего малолетнего врага, не умея понять, откуда и для чего в таком теплом и мягком теле берутся явно звериные инстинкты. В спальне старший Гурьянов замер с подушкой в руках. Катенька от звонка вздрагивает, лицо ее загорается еще больше, но она продолжает штопать колготки.
— Что же ты не открываешь, — шипит муж, когда звонок смолкает. — Ты же его ждешь.
— Я никого не жду, — спокойно отвечает Катя, откусывая нитку ровными зубами. — Это соседи. Панель ведь тонкая, а ты подушкой колотишь.
— Ты мне объясняешь про панель! — взрывается снова Гурьянов и, видимо, чтобы жене не удалось повернуть его гнев в сторону ущемленного профессионализма, открывает шифоньер и принимается выбрасывать из него одежду. — Вот, вот и вот, — задыхаясь, выкрикивает он, лицо его белее медицинского халата, который тоже летит ему под ноги. — Чего тебе не хватает? Тебе мало платьев?
Увидев свои наряды на полу, тоненькая невысокая Катя совсем успокаивается, подходит к мужу и легонько отталкивает его к кровати:
— Хватит, Гурьянов. Уймись. Детей позову.
— М-м, у-у, — стонет, лежа на развороченном супружеском ложе, Гурьянов.
— Уймись, — повторяет, перед тем как выйти, Катя. — Или я тебя к психиатру сведу.
Ни того ни другого Катя Гурьянова никогда не сделает. Она идет на кухню и принимается за ужин. Она тихонечко напевает, раздумывая, что бы такое приготовить, самое-самое. По дому дел скопилось неисчислимое множество, квартиру почти месяц не убирали, откладывалась большая стирка, ужин давно то недоварен, то пересолен. Ей хорошо сейчас, она чувствует себя как никогда взрослой и мудрой, вина за то, что она понимает игру в разумность человечьего мира, тяжела, но необходима.
За окном совсем глубокий вечер. Темнота там лохмата от ветра и качающихся фонарей. Она тычется в стекло колючими и мягкими ветками старой черно-зеленой ели, строит приторно-жалобные рожи, чтоб Катенька пожалела ее и впустила хоть ненадолго в свой теплый светлый дом. Но Катенька ее не впустит, она знает, что за окном растет не древняя и могучая разлапистая ель, а чахлая и корявая от неподходящей ей почвы береза, уже облетевшая, устлавшая поблекшими монетками ограниченное четырьмя панельными пятиэтажками пространство двора, к тому же скоро ляжет снег, не разбирающий пространства, лишь время, деля его на куски и прекращая не только безвременье, но и надвременье.
Все больше количество людей на земле, обманываясь открытием неохватности предоставленного им пространства, не видят малости его, не ощущают самоценности всего сущего малого в этой малости и этим укорачивают свое и убыстряют скоротечность всеобщего времени. И каждый октябрь теперь, независимо от ее желания, Катя Гурьянова необъяснимо хорошеет, сердце ее стучит часто-часто, будто хочет прожить за этот месяц целый год, а дни стоят большие, объемные. Она никого и ничего не видит вокруг, домой и на работу приходит будто в гости, а где бывает, самой неведомо, везде одновременно. Краски, звуки и запахи перемешиваются, темно-синяя осенняя молва шевелится как живая, свежо пахнет новогодними апельсинами и качает Катю на своих упругих волнах. Увядшие цветы на клумбе главной площади города, засохшие ярко-красные гераньки, снова оживают, наливаются пурпурной мякотью, поворачивают к ней свои густо-пахучие личики и ловят каждое ее движение, когда она спешит мимо, ей надо быть дома сразу после работы. И люди по улицам спешат в никуда, и все оглядываются на нее и ничего не могут понять, и некоторые спрашивают друг у друга: что-нибудь произошло? или случилось?