Донельзя изумленные, не привычные к таким выходкам, дочери кинулись исполнять приказание матери, а за столом - Виталька уже спал, зарывшись лицом в тарелку с рыбными объедками, - тоже что-то вроде оцепенения наступило.
Катерина вдруг расплакалась:
- Не дивитесь, не дивитесь, бабы. Я ведь отчаянная в душе-то!
- Ты-то, ты-то отчаянная?
- Ей-богу! Я ведь и Гордю-то сама на себя затащила.
- Что ты, что ты ничего-то мелешь! Это ведь ты своего потаскуна выгораживаешь, а у него в кажной деревне наследники да девки.
- Нет, бабы, не вру, - сказала Катерина. - На войну-то, помните, сколько от нас уходи-ло? А сколько пришло? В очередь стояли. Как теперь в магазин на товары записываемся, так тогда на мужиков. Заявки давали. А уж какой товар, по душе, нет, не до выбора. Лишь бы штаны были. Вот ведь какое время-то было. Ну а я-то скурвилась еще в войну.
- Мама...
- Да чего - мама? - накинулась на дочь Катерины Маланья. - По-твоему, нельзя уж и о жизни сказать. Не человек мама-то? А ты-то сама на кровати чего с мужиком делаешь? Блох имашь? - И вдруг рассмеялась: - Не таись, не таись, Катерина. Я тоже ворота мужику девкой открыла. Вот те бог.
- Ну тогда и меня в свою компанию примайте. Моя крепость тоже осады не выдежала, - призналась Евстолия.
- Шестнадцать лет мне было, когда я по своему Гордеюшку-то сохнуть стала. Шестнад-цать. Выписали на подсочку, смолу, живицу собирать, а он, Гордя-то, на участке за старшого. Смотрю, все грабятся за него - и бабы, и девки. А я чем хуже, думаю? Я тоже к тому времени различала, что штаны, что сарафаны. Вот раз встречаю в лесу. "Чего, говорю, ко всем липнешь, а меня стороной обходишь?" - "Да ты соплюха еще". А я и взаправду соплюха против его - двадцать семь мужику. Ну, отступать поздно, заело меня. "А ты спробуй, говорю, какая я соплюха". А он на смех: "Летай, летай, гулюшка".
- Сознательный был?
Катерина не очень весело рассмеялась:
- Сознательный. Шагов-то пятьдесят отошел, нет, от меня, да и назад. А через месяца четыре - чего у меня пояс не застегивается в прежню дырочку...
- Мама... - подала опять предостерегающий голос одна из дочерей.
- Да чего ты мне все рот-то затыкаешь? Ты, ты запузырилась у меня в брюхе! Да, вот какая я дура была, жонки. Ну уж потом-то, когда поняла, попереживала я. Сережка - в седьмом классе вместе учились - с войны пишет: пришли карточку, другой парень - пришли. А я с брюхом, и меня брать не хотят. Ну тут уж народ, люди за меня вступились: "Что ты, говорят, рожа бесстыжая! Ребенка совратил да еще рыло воротишь". Взял меня Гордя. Второй женой...
На синих глазах разволновавшейся, разалевшейся Катерины навернулись слезы.
- Он ведь, дьявол, с продавщицей жил, с евонной матерью.- Она кивнула на гармониста, белобрысого крепыша в белой нейлоновой рубашке с черным галстуком.- Пять лет мы делили его с ей. У ей приманка надежная - вино, а у меня чего? Мне на какой привязи его держать? Ладно, - круто оборвала себя Катерина,- хватит слезы лить. Сегодня праздник у меня, а не причитанье.- И тут она выскочила из-за стола, лихо топнула ногой: - Играй!
Гармонист заупрямился: не буду, раз так про мою мать.
- Чего? Не будешь? Играть не будешь?
- Валерко, сволота! - Евстолия, добрейшая Евстолия так рассвирепела, что обеими руками вцепилась в братынь с пивом. - Ты кому это отговариваешь? Кто тебе матерь-то?
- Нехорошо, нехорошо, Валерий Гордеевич, - поддержала ее Маланья. - Не та матерь, которая родила, а та, которая вспоила да вскормила. А ты ведь, Валерушко, к Катерине-то начал бегать, как ножками заперебирал.
- Матерь вспомнил! Да твоя матерь только и знала, что за штанами охотилась. Сколько она нашего брата разорила, дак это и страсть.
- Так, так. Погань, а не человек.