С каждым рассветом вновь пригревало солнце, вили гнезда и пели птицы, распускались цветы, все ярче зеленел неподвижный лес.
В царившей вокруг тишине явственно слышалось мирное жужжание пчел; оно сливалось со звонкой симфонией бегущей воды, в бесчисленных ручейках и потоках стремящей свой путь к пойменным лугам Ришелье. Все замерло в полном безветрии — не колыхнется лист, не дрогнет ветка, — но кажется, все вокруг дышит жизнью: на вершине холма и в долине правят бал духи цветения и роста, песнь цветов, буйство благоуханий, почти неуловимые человеческим ухом, неразличимые глазом.
Птицы в этот час поют тихо. Утро слышало их звонкую песнь — гордый, бесстрашный вызов пернатых менестрелей духам тьмы. Но когда подкрадываются сумерки, гаснет» солнце и постепенно опускается вечер, в смиренных голосах сладкозвучных певуний звучат ноты благодарности и молитвенного благоговения. Из зарослей доносятся серебристые трели дрозда; их подхватывает малиновка, и голоса птиц сливаются в сдержанной мелодии возвышенного гимна. Под ногами хрустят цветы, устилающие землю белыми, розовыми и голубыми коврами. Цветы, птицы, покой, мир, залитый лучами закатного солнца, синева улыбающегося неба над вершинами деревьев и… собака, мальчик, мужчина и женщина, которые держат путь на запад.
Тонтер завидовал троим из них, даже собаке.
«Кличка у пса вполне подходящая, — подумал Тонтер, — ведь это и впрямь инвалид, а не собака». Пес был куда больший инвалид, чем сам надменный барон с обрубком вместо ноги и грудью, изукрашенной ударами шпаги, которые человека обыкновенного наверняка свели бы — в могилу. Пес был крупный, костистый и поджарый; мышцы лишь кое-где покрывали его острые ребра, что объяснялось природными особенностями, а не плохой кормежкой. Характер у него был ласковый и дружелюбный настолько, что не полюбить его при первом же знакомстве было просто невозможно. Лапы у него были громадные, морда длинная и тощая, уши носили следы бесчисленных сражений с собратьями. От хвоста осталась половина, точнее, обрубок, которым можно было вилять. Ходил он сильно хромая, от этого все его длинное тело неуклюже подергивалось. У Тонтера не было ноги, а у пса передняя левая лапа была заметно короче. Этого жизнерадостного калеку, простодушного и милого, Катерина однажды, словно озаренная внезапным вдохновением, назвала Лихим Воякой.
Итак, Тонтер был почти прав, считая собаку инвалидом, но в своем другом предположении он ошибался. Душа у собаки была, и принадлежала она мальчику, ее хозяину. На этой душе был огромный шрам, оставленный голодом и жестоким обращением в индейском лагере. Там четыре года назад собаку увидал Анри Булэн и из жалости забрал умирающее животное с собой, чтобы подарить Джимсу. Ружейные приклады и пинки оставили незаживающую рану, которая превратила пса в неутомимого, вечно настороженного охотника за лесными запахами и звуками.
Он всегда был начеку, даже тогда, когда день полнился пением птиц и ласковым шелестом ветра в траве и листьях. Вот и сейчас, ковыляя во главе колонны, он зорко смотрел вперед, словно не доверяя царящим кругом тишине и покою. Время от времени он оборачивался и поднимал глаза на хозяина. Лицо мальчика было озабочено, глаза печальны; и собака, наконец догадавшись о его чувствах, вопросительно заскулила.
При крещении мальчику дали имя Даньел Джеймс Булэн, но мать всегда звала его Джимс. Ему было двенадцать лет, и весил он на двадцать фунтов больше, чем его пес.
Лихой Вояка, которого для краткости звали просто Воякой, тянул на шестьдесят фунтов, если верить весам на мукомольне Тонтера. Даже в толпе бросилось бы в глаза, что мальчик и собака принадлежат друг другу, — ведь если Вояка был изрядно потрепан, то и у мальчика был довольно воинственный вид.