– Она вся какая-то успокоительная.
Затем последовало долгое молчание. Динни думала о Клер, Клер – о себе. Размышления скоро утомили приезжую, и она искоса взглянула на сестру. Забыла ли та историю с Уилфридом Дезертом, о которой Хьюберт писал с такой тревогой, пока она длилась, и с таким облегчением, когда она кончилась? Динни, сообщил Хьюберт, потребовала прекратить всякие разговоры о её романе, но с тех пор прошёл уже целый год. Рискнуть заговорить, или она ощетинится, как ёжик? "Бедная Динни! – подумала Клер. – Мне двадцать четыре; значит, ей уже двадцать семь!" Она молча сидела и поглядывала на профиль сестры. Очаровательный – особенно благодаря чуть вздёрнутому носу, который придаёт лицу решительное выражение! Глаза не поблекли по-прежнему красивые и синие, как васильки; ресницы кажутся неожиданно тёмными на фоне каштановой шевелюры. А всё-таки лицо осунулось и утратило то, за что дядя Лоренс прозвал Динни "шипучкой". "Будь я мужчиной, я влюбилась бы в неё, – решила Клер. – Она хорошая. Но лицо у неё теперь печальное и проясняется только, когда она заговорит". И Клер полузакрыв глаза, посматривая на сестру через опущенные ресницы. Нет! Спрашивать нельзя. На лице, за которым она наблюдала, лежал отпечаток выстраданной отрешённости. Было бы непростительно снова растревожить её.
– Займёшь свою прежнюю комнату, дорогая? – спросила Динни. Боюсь, что голуби чересчур сильно расплодились. Они беспрерывно воркуют под твоим окном.
– Мне они не помешают.
– А как насчёт завтрака? Сказать, чтобы его подали к тебе в комнату?
– Не беспокойся обо мне, дорогая. Мне будет ужасно неловко, если я кому-нибудь причиню беспокойство. До чего замечательно вернуться в Англию, да ещё в такой день! Какая чудесная трава, и вязы, и голубое небо!
– Ещё один вопрос, Клер. Хочешь, чтобы я рассказала обо всём отцу и маме, или мне лучше молчать?
Клер стиснула губы.
– По-моему, им следует знать, что я не вернусь к нему.
– Да. Но нужно привести какие-то причины.
– Скажем просто, что это невозможно.
Динни кивнула:
– Я не хочу, чтобы они считали виноватой тебя. Для всех же остальных – ты приехала домой для поправки здоровья.
– А тётя Эм? – спросила Клер.
– Её я беру на себя. Кроме того, она будет поглощена малышом. Ну вот, подъезжаем.
Показалась кондафордская церковь и небольшая группа домиков, большей частью крытых соломой, – ядро и сердцевина разбросанного прихода. За ними виднелись службы, примыкавшие к поместью, но сам дом, построенный предками в милой их сердцу низине, был скрыт деревьями.
Клер, прижавшись носом к оконному стеклу, сказала:
– У меня прямо мурашки бегают. Ты по-прежнему любишь Кондафорд,
Динни?
– Больше.
– Странно. Я вот тоже люблю его, а жить в нём не могу.
– Типично по-английски. Отсюда – Америка и доминионы. Бери саквояж, а я захвачу чемодан.
Краткая поездка по аллеям, окаймлённым вязами, которые пестрели золотыми пятнышками увядшей листвы в лучах заходящего солнца, оказалась неутомительной и закончилась обычным ликованием собак, выскочивших из тёмного холла навстречу сёстрам.
– Новая? – осведомилась Клер, увидев чёрного спаниеля, который обнюхивал ей чулки.
– Да, это Фош. Они со Скарамушем подписали пакт Келлога и поэтому вечно ссорятся, а я у них вроде Маньчжурии, – пояснила Динни и распахнула двери гостиной: – Мама, вот она!
Подходя к бледной, взволнованной и улыбающейся матери. Клер в первый раз почувствовала себя потрясённой. Приехать вот так обратно и нарушить их покой!
– Твоя заблудшая овечка вернулась, мамочка! – сказала она. – Слава богу, ты не изменилась!
После пылких объятий леди Черрел застенчиво взглянула на дочь и сообщила:
– Отец у себя в кабинете.