Интересно, как поступил бы на моем месте Коростылев, что сказал бы он Гале? Или ничего не говорил бы, а молча терпел? Правда, Коростылев, скорее всего и не мог оказаться в таком положении. Он был из числа тех счастливых неудачников, которых женщины оставляют первыми. Когда от него ушла жена, мать Ларки, он сказал мне с печальным смешком:
- Она, Августина Сергеевна, конечно и безусловно права, что поделаешь? С точки зрения общих представлений о людях я человек вполне дураковатый... Жить с такими трудно... Особенно стыдно перед соседями...
И левый его искусственный глаз блестел неуместно ярко, а правый, живой, моргал растерянно и грустно.
Мне было тогда немного жалко Коростылева, но сопереживание мое было похоже на Галино - я досадовал, что такой потрясающий человек, как Кольяныч, огорчен из-за ухода никому не нужной крикливой и некрасивой женщины. Ушла и ушла, бог с ней, всем от этого будет лучше и спокойней. Жизнерадостный юношеский эгоизм не допускал мысли, что у Кольяныча может быть иной взгляд на Августину...
Я смотрел на медленно поднимающуюся кофейную пенку, думал о Коростылеве и удивлялся неподвижности своей души - я почему-то совсем не испытывал уместной в таком случае скорби, а только тяжелое глинистое оцепенение сковывало меня полностью. Меня пугала мысль встать сейчас, одеться, ехать на вокзал, три часа трястись в электричке, потом еще на автобусе, спуститься с горы к покосившемуся домику, густо заросшему кустами бирючины и ракитника, распахнуть калитку и узнать, что Кольяныча нет дома. Навсегда. Ушел дед.
А когда последний раз провожал меня на автобусной станции, выглядел он совсем плохо, и я предложил устроить его в Москве в хорошую клинику, а он засмеялся своим булькающим тихим смехом, обнял за плечи, наклонился ко мне дед был длинный, в нем была прекрасная тощая нескладность ламанчского бродяги - и сказал:
- Когда человек перестает бояться смерти, врачи ему не помощники...
Я покачал головой
- Не выдумывай, Кольяныч, - смерти все боятся...
- Наверное, сынок. Только в старости ожидание смерти утрачивает унизительный вкус страха и остается лишь высокое огорчение от того, что жизнь истекает...
Вот и истекла его жизнь, а мне остался унизительный вкус страха и горечи.
Галя сказала с искренней болью:
- Ну, что ты все молчишь? Скажи хоть что-нибудь!
- А, что мне говорить? Человек должен говорить, когда молчать невмоготу.
Она сердито дернула плечом.
- Ты, конечно, поедешь туда?
- Конечно.
Потом вспомнила о своем долге сопереживать мне и, преодолев раздражение, вызванное крушением всех субботних планов, спросила.
- Чем я тебе могу быть полезна?
- Налей, пожалуйста, кофе...
Горячей воды в душе не было - обычная хамская привычка жэка выключать летом воду без всякого предупреждения, а может быть, зря я злоблюсь на них, может, и висело в подъезде объявление. Когда я возвращаюсь с работы, мне уже не до жэковских известий. И холодный душ не взбодрил, лениво и зябко поливал он меня, как когда - то, очень давно, поливал меня дождь у школьного подъезда, где отловил меня за шиворот новый историк Коростылев Николай Иваныч, которого, впрочем, ребята уже успели прозвать Кольянычем, устрашающего вида мужчина с ярко-синим глазным протезом и пустым рукавом пиджака, аккуратно загнутым у локтя и пришпиленным под мышкой желтой английской булавкой.
- Ну-ка, боец, поведай, чего ты тут делаешь? что привело?
- Ничего, - ответил я искренне, потому, что по сей день не понимаю, что привело меня после целого дня затравленного блуждания по городу к дверям опустевшей школы - может быть, потому, что больше деваться некуда было.
- Это я вижу, - засмеялся Кольяныч своим булькающим смехом. - Меня интересует, почему ты стоишь мокрый около школы, а не сидишь сухой в своем дому.
- Не могу.