Сердце подсказывало, что эта мизансцена выразительней. Зрительный зал – напротив, погружен во тьму, спрятан за дверями обстоятельств, у каждого зрителя – своих. Лиц не видно, очертаний не видно, только блестят глаза, сойдясь в один-единственный, готовый съесть тебя целиком глаз. Ты ещё не завоевал их, не подчинил, собрав внимание в фокус. Тебе это только предстоит – любой ценой, иначе беги прямо сейчас, беги и не оглядывайся. Бежать? Это лишнее. Шаг назад, нет, два шага – чтобы не давить, не возвышаться, увеличить расстояние, снять напряжение позы. Между вами – саквояж. Одинокий, кожаный, ясно утверждающий: дорога, хлопоты, усталость. Верхний свет: за спиной и чуть сбоку. Он сглаживает тени, смягчает черты.
Что в итоге? Доверие, расположение, сочувствие.
Это было так же точно, обоснованно и неотвратимо, как то, что французские алмазные фильеры[1], обкатывающие проволоку, по эксплуатационной стойкости в тысячи раз превосходят воло̀ки отечественные из стали и чугуна.
– Открываем, уже открываем!
И на два голоса, словно обитательница квартиры раздвоилась:
– Милости просим!
Дверь захлопнулась, брякнула цепочка. В следующий момент дверь распахнулась так резко и широко, что ударилась краем о стену, сшибив под ноги Алексееву кусок штукатурки. За порогом, перекрывая вид на сумрачный коридор, топтались две женщины: старшая и младшая. Приживалки, вспомнил Алексеев письмо Янсона. Компаньонки Заикиной, мать и дочь. Как их фамилия? Ну да, Лелюк.
– Добрый вечер, Неонила Прокофьевна, – память, выдрессированная с ходу запоминать не только роли, но и техническую документацию, редко подводила Алексеева. – Здравствуйте, Анна Ивановна. Вы позволите?
Запах жареной картошки – жирной, чуточку подгорелой, с репчатым луком – усилился, стал невыносим. От него к горлу подкатывала тошнота, и в тоже время дико хотелось есть – так, что в животе урчало, а во рту скапливалась слюна. Коты проигрывали в этой войне ароматов всухую. Алексеев даже услышал заполошное шкворчание сала на сковороде, но скорее всего, это была игра воображения.
– Ой, вы и скажете! – засуетилась мамаша, прижимая руки к монументальной груди. – Позволим? Мы?! Да что же вы спрашиваете, вы же здесь хозяин...
– Ну, это ещё вилами по воде писано!
– Ой, прямо-таки вилами! Вы проходите, не стесняйтесь...
С дороги они не убирались.
– Как вас величать-то?
– Константин Сергеевич.
– Ну да, ну да, Сергеевич... Очень душеприятно, очень!
– Так я могу войти?
– Ой, дуры мы, дуры набитые, – женщины сдали назад. Разошлись в стороны, прижались к стенам. Явственно чувствовалось, что они боятся до одури, несообразно моменту, что им страсть как хочется стоять плечом к плечу, жаться друг к дружке. – Заходите, раздевайтесь, мойте руки. Как раз к ужину поспели, у нас и водочка есть...
Перспектива водочки слегка скрасила Алексееву настроение. Он предпочел бы другое место и другую компанию, но винить приживалок было не за что, а срывать на них свою злость – недостойно порядочного человека.
Войдя в квартиру, Алексеев переменился. Если на лестничной клетке переминался с ноги на ногу актёр, обладатель редкого хара̀ктерного диапазона от купца Паратова, совратителя волжских бесприданниц, до ревнивого мавра Отелло, скорого на гнев и расправу, то в прихожей уже стоял родной сын коммерции советника, председатель правления Товарищества торговли и золотоканительного производства, фабрикант с личным капиталом в треть миллиона рублей. Взгляд его был цепок, подмечая и сортируя все интересующие Алексеева детали.
– Я смотрю, у вас не холодно?
– Вы раздевайтесь, у нас теплынь! Прямо май месяц...