Это подняло руку — и я проследил глазами.
Ещё лей. Брось. Я трезвый. Не берёт.
Так вот.
Тихое-тихое. Там нельзя было пройти, не нашумев, но оно смогло. Без единого звука.
У него, вроде, вообще не было туловища. Длиннющие руки, длиннющие ноги, серые, полупрозрачные, гибкие, как резиновые шланги — и какая-то штуковина, вроде грудной клетки с рёбрами наружу. Ноги, по-моему, росли прямо из этих рёбер. И длинная голова, сплюснутая с боков, лысая, без ушей и глаз — но оно видело меня и без глаз, я уверен, и без ушей слышало. Рот — узкая сжатая полоска. И к этой полоске оно поднесло когтистый палец.
«Молчи!»
Я попятился. Оступился. Чуть не ляпнулся назад себя, еле удержался на ногах — и уже на улице дал дёру. Кажется, меня звали приятели, но я был как оглушённый, у меня это лицо серое, нечеловеческое, стояло перед глазами.
Пока я к себе домой бежал, всё думал — вот схватит сзади. Но чувствовал: нет. Оно за мной не пошло, осталось там, на стройке. И пока я поднимался по лестнице, пока доставал ключ на верёвочке, пока дверь открывал — дикий страх отпускал. В квартире сообразил: штаны мокрые. Но не до того было.
Пришло понимание. Знаешь, такое взрослое понимание того, что мир — поганое место, а взрослые благостно врут, чтобы деток не пугать. И обида, горечь, тоска…
Я сидел, тупо перебирал солдатиков, пытался придти в себя. И вдруг услышал: ключ повернулся в замке. И мама закричала: «Дима! Дима!» — а в голосе натуральная паника. Я встать не успел — она подбежала, схватила меня в охапку, прижала… я никак не мог понять, откуда она знает.
А она знала не о том. Ей позвонили на работу.
И она сказала:
— Ты ведь ходил с Витей и Шуриком на стройку, да? Слава богу, ты вовремя ушёл! — и расплакалась. Навзрыд, как девочка.
Я к ней прижался и молчал. Не хотел знать, что случилось, вернее, уже знал, что случилось что-то скверное. Не хотел слышать, что именно, но мама сказала:
— На них упал бетонный блок. Если бы там был и ты, я бы не пережила.
Вот тут я всё и понял. Я понял, что та тихая тварь сидела в засаде и ждала. Я понял, что мне повезло — или не повезло — но от понимания легче не стало. Тогда я и замолчал первый раз.
Взрослые говорили, что у меня психическая травма. По врачам меня таскали, к невропатологу, к логопеду. Только я и рад был заговорить, но ничего не мог с собой поделать. Кошмары мучили. Иногда по нескольку ночей подряд почти не спал: стоило закрыть глаза — видел тварь эту, как она держит одной рукой раздавленную Шуркину голову, его кровь течёт между пальцами, сквозь ладонь… а другой рукой мне показывает: «Молчи!»
Молчи!
Как я мог говорить? Что я мог сказать? На меня иногда находило, что пацаны умерли из-за меня! И я молчал! Молчал!
Прости. Налей ещё. Да ладно, хоть половину налей. Я ещё не досказал, а надо. Важно.
В общем, я кое-как заговорил только лет через пять. А к тому времени, как ты в наш класс перешёл, я уже говорил ничего себе… Ну да, и тогда не был, конечно, записным трепачом. Это ты у нас трындел вовсю. Ага, стенгазету смешную сделали, я же твои шуточки записывал, а писал грамотно… С тобой мне хорошо было дружить: ты трепался, хохмил, а я слушал. Удобно.
Я тогда начал потихоньку забывать. Думал, всё уже. Осталось в сопливом детстве.