На борту «Дианы» миссис Герман поглядела на меня с большим любопытством и состраданием. Мы застали обеих женщин за шитьем; они сидели друг против друга под открытым люком и шили при ярком свете лампы. Герман вошел первым и уже в дверях стал снимать пиджак, подбадривая меня громкими радушными восклицаниями: «Входите! Сюда! Пожалуйте, капитан!» И сразу, держа в руке пиджак, он стал подробно рассказывать обо всем жене. Миссис Герман сложила пухлые ладони; я улыбнулся и поклонился с тяжелым сердцем. Племянница отложила свое шитье, чтобы принести Герману туфли и вышитую скуфейку, которую он величественно надел на голову, не переставая говорить (обо мне). Я слышал, как несколько раз повторялись слова: «Zwei und dreissig Pfund», — а затем появилось пиво, показавшееся мне восхитительным, так как в горле у меня пересохло от гонки и волнений.
Ушел я далеко за полночь, когда женщины уже давно удалились. Герман плавал на Востоке около трех лет, если не больше, перевозя главным образом рис и строевой лес. Его судно было хорошо известно во всех портах — от Владивостока до Сингапура. Оно было его собственностью. Прибыль он получал небольшую, но довольствовался этим, пока дети еще не подросли. Через год он надеялся продать старую «Диану» одной японской фирме за хорошую цену. Он намеревался вернуться домой, в Бремен, на почтовом судне, во втором классе, с миссис Герман и детьми. Все это он мне рассказал, попыхивая трубкой. Я огорчился, когда он, вытряхнув золу из трубки, зевнул и стал тереть себе глаза. Я готов был бы сидеть с ним до утра. Зачем мне было спешить на борт моего судна? Глядеть на взломанный ящик в моей каюте?.. Ух! От одной этой мысли я чувствовал себя больным.
Как вам известно, я сделался их ежедневным гостем. Думаю, миссис Герман с первого же дня стала смотреть на меня как на особу романтическую. Конечно, я не рвал на себе волосы, coram populo, оплакивая свою потерю, и она приняла это за величественное равнодушие. Впоследствии я, должно быть, рассказал кое-что им о своих приключениях, отнюдь не преувеличивая, а они дивились многообразию моих испытаний. Герман переводил то, что ему казалось наиболее поразительным. Поднявшись на ноги и словно читая лекцию о каком-нибудь чуде, он, жестикулируя, обращался к обеим женщинам, а они медленно опускали на колени шитье. Тем временем я сидел перед стаканом пива и старался принять скромный вид. Миссис Герман быстро на меня взглядывала и тихонько восклицала: «Ах!» А девушка ни разу не проронила ни звука. Ни разу. Но и она также изредка поднимала свои бледно-голубые глаза, чтобы рассеянно и ласково взглянуть на меня. Однако взгляд ее отнюдь не был тупым: ее глаза сияли мягким расплывчатым светом, как сияние луны, столь отличное от испытующего света звезд. Вы тонули в нем, и все представлялось вам туманным. И, однако, тот же взгляд, обращенный на Христиана Фалька, возможно, был так же ярок, как луч прожектора на военном судне.
Фальк был вторым ревностным посетителем барка, хотя, судя по его поведению, он как будто приходил для того, чтобы созерцать шпиль на шканцах. Действительно, он подолгу глядел на него, сидя вместе с нами перед дверью рубки; одну мускулистую руку он клал на спинку стула, а большие, красивой формы ноги в очень тесных белых брюках вытягивал перед собой; его черные ботинки своими размерами напоминали плоскодонную лодку. Появляясь на борту, он, что-то бормоча, пожимал руку Германа, кланялся женщинам и с видом мизантропа небрежно занимал свое место подле нас. Уходил он внезапно: вскакивая, он снова проделывал всю эту церемонию — что-то бормотал, жал руку, кланялся, словно охваченный паникой. Иногда с каким-то судорожным усилием он подходил к женщинам и обменивался с ними несколькими тихими словами, — с полдюжины слов, не больше. В таких случаях широко раскрытые глаза Германа буквально стекленели, а доброе лицо миссис Герман заливалось румянцем. Девушка же всегда оставалась невозмутимой.
Кажется, Фальк был датчанином или норвежцем, — точно не знаю. Во всяком случае, он был скандинавом и надменным монополистом в придачу. Возможно, что это слово было ему неизвестно, но смысл его он понимал прекрасно. Его тариф для буксируемых судов был самым зверским из всех, какие мне приходилось встречать. Он был капитаном и владельцем единственного буксирного парохода на реке, очень красивого белого судна, вместимостью в полтораста — двести тонн, похожего на элегантную яхту, с круглой рулевой рубкой, возвышающейся, как застекленная башня, и со стройной полированной мачтой на носу. Думаю, и теперь еще плавают по морям шкиперы, которые хорошо помнят Фалька и его буксир. Он вырывал свои полтора фунта мяса из каждого шкипера торгового судна с неумолимым равнодушием, вызывавшим ненависть и даже страх. Шомберг обычно замечал:
— Не желаю говорить об этом парне. Не думаю, чтобы он за весь год выпивал в моей гостинице больше шести стаканов. Но мой совет, джентльмены: не имейте с ним никакого дела, если это от вас зависит.
Этому совету, оставляя в стороне неизбежные деловые отношении, легко было последовать, так как Фальк никому не навязывал своего знакомства. Кажется, нелепо сравнивать шкипера буксирного судна с кентавром, но почему-то он мне напоминал картинку в маленькой книжке, которая была у меня в детстве. На этой картинке изображены кентавры у ручья: один из них, на переднем плане, вздымается на дыбы, держа в руке лук и стрелы; у него правильные суровые черты лица и огромная волнистая борода, ниспадающая на грудь. Лицо Фалька напоминало мне этого кентавра. А кроме того, он был существом сложным: правда, не человек-лошадь, а человек-судно. Он жил на борту своего буксира, который с раннего утра до росистого вечера носился вверх и вниз по реке. С последними лучами солнца вы издали могли разглядеть его бороду высоко на мостике белого парохода, идущего вверх по реке, чтобы бросить якорь на ночь. Вы видели человека в белом и пышную темную шевелюру; а нижняя его половина скрывалась за белой оградой мостика; еще ниже острый белый нос судна рассекал грязные воды реки.
Отделенный от своего парохода, он представлялся мне существом незавершенным. Даже буксир без его головы и торса на мостике казался изувеченным. Но он очень редко оставлял его. За все время моего пребывания в порту я видел его на берегу дважды. Впервые я встретил его у своих фрахтовщиков, куда он явился мрачный, чтобы получить плату за выведенный им накануне на буксире французский барк. Второй раз я едва поверил своим глазам, ибо узрел его и его бороду на стуле с тростниковым сиденьем в бильярдной у Шомберга.
Забавно было наблюдать, как Шомберг подчеркнуто его игнорировал. Непритворное равнодушие Фалька еще сильнее подчеркивало намерения Шомберга. Громадный эльзасец громко разговаривал со своими посетителями, переходя от одного столика к другому; обходя место отдохновения Фалька, он упорно глядел перед собой. Фальк сидел перед нетронутым стаканом. Он должен был знать в лицо и по фамилии всех белых, находившихся в комнате, но никому он не сказал ни слова. Заметив меня, он только опустил глаза. Он сидел, развалившись на стуле, и время от времени сжимал ладонями лицо и чуть заметно вздрагивал.
Такая была у него привычка, и, конечно, мне она была знакома, ибо вы не могли провести часа в его обществе, чтобы не подивиться этому жесту, нарушающему длительный период молчания. Жест был страстный и необъяснимый. Он мог сделать его в любое время, — например, слушая болтовню маленькой Лены о болезнях куклы. Дети Германа всегда осаждали его ноги, хотя он слегка сторонился их. Однако он был, по-видимому, очень привязан ко всей семье. Особенно к самому Герману. Он искал его общества. И в тот день, вероятно, его ждал, так как, едва показался Герман, Фальк быстро встал, и они вместе вышли. Тогда Шомберг, в моем присутствии, изложил трем или четырем лицам свою теорию: по его мнению, Фальк ухаживал за племянницей капитана Германа. Шомберг тут же конфиденциально заявил, что ничего из этого не выйдет; то же самое происходило и в прошлом году, когда капитан Герман грузился здесь.
Разумеется, я не поверил Шомбергу, но сначала, признаюсь, внимательно следил за положением дел. Обнаружил я только некоторое нетерпение, проявляемое Германом. При виде Фалька, идущего по сходням, славный капитан начинал бормотать сквозь зубы что-то похожее на немецкое ругательство. Однако, как я уже сказал, этого языка я не знаю, а кроткие круглые глаза Германа не меняли своего выражения. Тупо глядя перед собой, он приветствовал его: «Wie geht’s?» или по-английски, с гортанным произношением: «Как поживаете?» Девушка на секунду поднимала глаза и слегка шевелила губами. Миссис Герман опускала руки на колени и минутку говорила ему что-то своим приятным голосом, а затем снова бралась за шитье. Фальк бросался на стул, вытягивал свои длинные ноги и иногда судорожно прижимал руки к лицу. Со мной он не был подчеркнуто дерзок, — скорее, пожалуй, не обращал внимания на такие пустяки, как мое присутствие. И, по правде сказать, ему, как монополисту, не нужно было быть любезным. Он был уверен, что я пойду на его грабительские условия, независимо от того, хмурится он или улыбается. Он же не делал ни того, ни другого; но в самом непродолжительном времени ухитрился порядком меня удивить и дать Шомбергу немало пищи для сплетен.
Это произошло так.
Устье реки было мелководным; с этим давно следовало покончить, но в то время власти были заняты благочестивым делом: заново покрывали позолотой великую буддийскую пагоду, и, видимо, у них не было денег для землечерпательных операций. Не знаю, как обстоит дело сейчас, но в то время эта песчаная отмель сильно вредила судоходству. Суда, глубоко сидящие в воде, как барк Германа или мой, не могли закончить погрузку на реке. Захватив как можно больше груза, они должны были добирать остальное уже в бухте. Вся эта процедура была нестерпимо скучна. Когда вам казалось, что судно нагружено в меру и без риска пройдет над отмелью, — вы извещали своих агентов. Те в свою очередь давали знать Фальку, что такое-то судно нуждается в его буксире. Фальк заботливо осведомлялся в конторе, хватит ли денег для оплаты счета. Затем он являлся, когда ему заблагорассудится, — якобы когда это не мешало остальной его работе, но в действительности руководствуясь лишь своей деспотической прихотью. Неприветливо поглядывая на нас с мостика своими желтыми глазами, он с бесчувственной поспешностью, словно на казнь, выводил ваше судно с растрепанными снастями и загроможденной палубой. И он принуждал вас брать конец его собственного стального троса, за пользование коим назначалась, конечно, особая плата. В ответ на ваши протесты против такого вымогательства этот колосс, держа одну руку на рупоре машинного отделения, только мотал бородой, возвышающейся над клубами дыма; а пароход под плеск и грохот гребных колес, пятился и занимал свое место, напоминая какое-то жестокое и нетерпеливое существо. Экипаж его состоял из самой дерзкой шайки ласкаров, какую мне когда-либо приходилось видеть; своим матросам Фальк разрешал орать на вас; а взяв вас на буксир, он срывал судно с места стоянки так резко, словно ему и дела не было до того, что это может вам повредить. Приходилось плыть за ним восемнадцать миль вниз по реке и еще три мили вдоль берега, где группа необитаемых скалистых островков окружала защищенную якорную стоянку. Здесь вы должны были одиноко лежать на якоре, а голые мачты вашего судна, обращенного носом к морю, высились над бесплодными островами, рассыпанными по яркой синеве моря. Отсюда виден был лишь голый берег, грязный край бурой равнины с изгибами реки (которую вы только что оставили), тускло очерченной зелеными линиями, и Великая Пагода, одинокая и массивная, вздымающаяся со своими блестящими куполами и башенками, как роскошный каменный цветок тропических скал. Вам ничего не оставалось делать, как злобно ждать прибытия груза, который отправляли по реке с величайшей неаккуратностью. И вы могли утешать себя мыслью, что близок коней всем неприятностям и скоро вы покинете эти берега.
Нам обоим, Герману и мне, предстояло через все это пройти, и между нашими судами установилось нечто вроде молчаливого соревнования: которое из них будет готово первым. Почти до конца мы держались наравне, но я победил, лично отправившись поутру с извещением в контору, тогда как Герман, всегда медливший сходить на берег, явился в контору агентства лишь к концу дня. Там ему сказали, что на следующее утро очередь за моим судном; кажется, он им ответил, что спешить некуда. Ему даже удобнее отправиться через день.
В тот вечер на борту «Дианы» он сидел, широко раздвинув свои толстые колени, и, тараща глаза, попыхивал трубкой с резным мундштуком. Вдруг он нетерпеливо приказал племяннице укладывать детей спать. Миссис Герман, что-то говорившая Фальку, замолчала и с замешательством посмотрела на своего супруга; но девушка тотчас же встала и повела детей в кают-компанию. Немного погодя миссис Герман вынуждена была нас оставить, чтобы усмирить бунт, — судя по звукам, доносившимся из каюты, он был нешуточным. Еще с полчаса Фальк, оставшись с нами, ерзал на стуле, тихонько вздыхая; затем, сжав руками лицо, поднялся и, словно отказавшись от надежды быть понятым (за весь вечер он ни разу не открыл рта), сказал по-английски: «Ну что ж!.. Спокойной ночи, капитан Герман». На секунду он остановился перед моим стулом и пристально посмотрел на меня, я бы сказал — грозно сверкнул глазами; он даже зашел так далеко, что издал какой-то хриплый звук. В этом было нечто такое, что я впервые им заинтересовался, ибо до сих пор при встрече мы не шли дальше поклонов. Но через секунду мне пришлось разочароваться, так как он поспешно удалился, даже не кивнув головой.
Правда, его манеры всегда были несколько странны, и большого внимания я на это не обратил, но все же на сей раз сквозь его равнодушие проглянуло какое-то смутное намерение, — как будто осторожный старый карп показался на поверхности пруда, к которой он никогда раньше не приближался. Он пробудил во мне ожидания. Я не мог бы сказать, чего я ожидал, но, во всяком случае, я не ждал той нелепой штуки, какую он выкинул не позже, чем на рассвете следующего дня.
Помню, в тот вечер его поведение настолько меня удивило, что после его ухода я с недоумением спросил:
— Что он хотел сказать?
Тут Герман порывисто положил ногу на ногу и, отвернувшись от меня, злобно сказал:
— Парень сам не знает, чего хочет.
В таком замечании могла быть доля истины. Я промолчал, а Герман, все еще не глядя на меня, прибавил:
— Когда я стоял здесь в прошлом году, он был точь-в-точь такой же.