— Вы все время называете меня «милая». Я действительно так мила? — спросила Вера Дмитриевна…
…С Кунгурцевым творилось что-то неладное. Холодная, свежая вода, яростные мужские игры, возня с Ромкой, голое молодечество обернулись вместо ожидаемой радости тихой, щемящей тоской. Что было тому виной — несостоявшийся ли разговор с Путей на реке или какие-то более тонкие потери, которые он и сам еще не постиг, сказать трудно, но если о время купания ему почудилось, что все еще может наладиться, что главное сохранилось, то сейчас верх брало другое: ничего не налаживается, ничего не сохранилось.
Его тоску усугубляло бездарное поведение Пути. Тот наверняка чувствовал, что другу не по себе, но, вместо того чтобы как-то приладиться к нему душой, принялся грубо богатырствовать, теперь уже вокруг костра. Он то и дело нырял в чащу и возвращался с чудовищными охапками хвороста. Ветви царапали его голую кожу, но он ничего не замечал, весь во власти своего тупого ликования. Он притаскивал громадные сучья и обрубал ветви небольшим острым топориком, аж звон по тайге шел. Здорово у него получалось, и если он хотел привлечь внимание жены своими подвигами, то вполне преуспел в этом. Она отложила нож, сняла фартук из газет и подошла к Путе. И Кунгурцев понял, что вся его тоска, весь душевный неуют идут от этой небольшой тихой женщины с усталыми глазами и грустным ртом, которая держится так неприметно, но мешает всему.
Кунгурцев отвернулся и стал складывать костер.
Подошла Марья Петровна:
— С ума не сходи, оденься.
— А Путя? — Это прозвучало совсем по-детски.
— Ну, Путя в таком разогреве… Он сейчас может без штанов хоть на Северный полюс.
— Это верно, — упавшим голосом сказал Кунгурцев.
— Ты что смутный такой? — Марья Петровна внимательно посмотрела на мужа. — Завидуешь ему, что ли?
— Чему завидовать-то?
— А как же? Молодожен. А ты при старом барахле остался.
— Я с ним не меняюсь.
— Еще чего не хватало! А все-таки завидно. Ладно, работай, запозднились мы с костром. А вещи твои я сейчас принесу.
Подобная заботливость была не в привычках Марьи Петровны, это и тронуло, и насторожило Кунгурцева. Видать, жалок он ей показался. И что это за шуточки насчет его зависти к Путе? Неужели она не понимает, не чувствует, насколько чужда ему эта женщина?
Перед тем как окончательно исчезнуть, догорающее в глубине тайги солнце залило пространство таинственным, странным светом. Деревья цвета старой нечищеной бронзы упирали вершины в позлащенную бронзу неба. В бронзовом воздухе бронзовели лица людей и тьма длилась какие-то мгновения — низкая, едва ставшая над землей луна пустила сквозь тайгу свой бледный свет, он простерся по туману, до этого незримого, и поляна окуталась серебристым дымом. В этой драгоценной реющей мороси то и дело возникало долгое, строящееся тело девочки в белом платье и сразу растворялось, истаивало. И темные пятна, числом три, проступали в тумане и, не обретя отчетливости, исчезали.
Дочь и мать придерживались разной тактики. Взрослая женщина работала на отчуждение, маленькая женщина расколола вражеский стан, обратив в рабство трех олухов царя небесного. Неуклюжие, нерасторопные и одержимые, пытались они поймать беспомощно растопыренными руками белый призрак, лунный блеск на тумане. — Кунгурцев от души пожалел своих губошлепов, в которых, несмотря на разницу в возрасте, одновременно проснулось сердце.
А костер между тем не желал разгораться. Он чадил, смердил, постреливал, но пламя не подымалось столбом, а изнемогало в сыром топливе.
— Я думал, таежный костер — это что-то величественное, — влажным, насморочным голосом сказал режиссер, подвигаясь к вялому огнищу, — готический собор из пламени.
— За костром надо ухаживать, — немного смущенно отозвался Кунгурцев.
— Как за женщиной?
— Как за самой строптивой женщиной.