Костюмер кинулся к нему и, рассыпаясь в извинениях и сожалениях, смахнул с Барда пыль и водворил его на прежнее место, - к счастью, целого и невредимого.
- Я помню пьесу, в которой вы участвуете, - сказал бюст, нисколько не смущенный своим падением. - В стихах я дал себе там волю! Чертовски хорошо получилось - в самом звучании строф слышался вопль человеческой души. О смысле я особенно не заботился, а просто подбирал все самые великолепные слова, какие только мог найти. Это выходило чудесно, можете мне поверить: трубы и барабаны, Пропонтида и Геллеспонт, и злобный турок из Алеппо, и глаза, роняющие слезы, точно аравийские деревья - целебную смолу: самая невероятная, притянутая за уши чепуха, но какая музыка! Так вот: я начал пьесу с двумя ужасающими злодеями, а вернее - со злодеем и злодейкой.
- Злодейкой? - повторил Яго. - Вы что-то путаете. В "Отелло" нет ни одной злодейки.
- Я же вам говорю: в этой пьесе нет ни злодеек, ни злодеев, - сказал бессмертный Вильям, - однако вначале злодейка там была.
- Но кто? - спросил костюмер.
- Дездемона, кто же еще, - ответил Бард. - Я задумал великолепнейшую, коварную, развращенную до мозга костей венецианку, которая должна была ввергнуть Отелло в отчаяние, бесстыдно его обманув. В первом акте это все есть. Но я не вытянул. Она, вопреки моей воле, вышла очень милой. К тому же я увидел, что это и не обязательно, что я могу добиться куда большего эффекта, сделав ее ни в чем не повинной. И я не устоял перед соблазном - я никогда не мог удержаться, чтобы не прибегнуть к эффекту. Это был грех против человеческой природы, и я получил по заслугам, потому что такое изменение превратило пьесу в фарс.
- В фарс! - хором воскликнули Яго и костюмер, не веря своим ушам. "Отелло" - фарс?!
- Не более и не менее, - назидательно сказал бюст. - Вы считаете фарсом пьесу, в которой разыгрываются нелепые потасовки, вызывающие хохот зрителей. Это объясняется вашим невежеством. Я же называю фарсом пьесу, которая строится не на естественных недоразумениях, а на высосанных из пальца. Сделав Дездемону очень честной, очень порядочной женщиной, а Отелло - поистине благородным мужчиной, я лишил его ревность хоть сколько-нибудь здравых оснований. Чтобы придать этой ситуации естественность, мне следовало либо превратить Дездемону в мерзавку, как я и намеревался сделать вначале, либо Отелло - в коварного и ревнивого эгоиста вроде Леонта в "Зимней сказке". Но я не мог принизить Отелло таким способом, а потому, как дурак, принизил его другим способом, заставив поверить в фарсовую путаницу с платком - в обман, который нигде, кроме подмостков, не продержался бы и пяти минут. Вот почему эта пьеса - не для зрителей, склонных к размышлениям. Ведь она вся сводится к нелепым козням и убийству. Приношу свои извинения. Впрочем, пусть-ка кто-нибудь из вас, нынешних, попробует написать что-нибудь хоть наполовину такое хорошее!
- Я всегда говорил, что актрисам на амплуа героинь следовало бы играть Эмилию, - заявил костюмер.
- Но меня-то вы оставили таким, каким задумали! - умоляюще сказал Яго.
- А вот и нет, - ответил Шекспир. - Я начал вас с твердым намерением нарисовать самый отвратительный из всех известных мне характеров человека, который выглядит откровенным и добродушным, покладистым и заурядным, удовлетворенным ролью прихлебателя при людях более крупных, но наделен гнуснейшей грубостью души и тупым эгоизмом, мешающим человеку понять, к каким последствиям могут привести затеянные им подленькие интриги; впрочем, и поняв, он продолжает их, если они сулят ему хотя бы самую малую выгоду. Этот негодяй внушал мне презрение и отвращение, а кроме того - что еще хуже, - так мне прискучил, что ко второму акту я не выдержал.