Они мечтали увидеть нож в горле у Всеобщего Папаши, толстую дымящуюся струю живой крови. А воткнули нож дохлому старику, и вместо крови засочилась темной струйкой густая сукровица. От ямки под горлом до лобка нож прочертил черную борозду, и кожа расступалась с негромким треском, как ватманский лист. В разрез потрошитель засунул руки, будто влез под исподнюю рубашку и под ней лапал Пахана, сдирая с него этот последний ненужный покров. И от этих рывков с трудом слезающей шкуры голова Пахана елозила и моталась по гладкому мрамору стола, и подпрыгивали, жили и грозились его руки. Шлепали по камню белые ладони с жирными короткими страшными пальцами. Из-под полуприкрытых век виднелись желтые зрачки. Мне казалось, что он еще видит нас всех своими тигриными глазами, не знающими смеха и милости. Он следил за своим потрошением. Он запоминал всех. Большой горбатый нос в дырах щербатин. Вот уж у кого черти на лице горох молотили! Толстые жесткие усы навалились на запавший рот. Пегие густые волосы. Когда-то рыжие, потемнели к старости, потом засолились сединой, а теперь намокли от сукровицы. Бальзам потомкам сохранит Останки бренной плоти... С хрустом ломали щипцы грудные кости. Потрошитель вынул грудину целиком, -- пугающий красный треугольный веер. Кому не жарко на дьявольской сковороде? А в проеме -- сердце, тугой плотный ком, изрубленный шрамом. Люди взывали к нему десятилетиями. К мышце, заизвесткованной склерозом. О, какое было сердитое сердце! Оно знало одно сердоболие -- инфаркт. И все время косился я на его половой мочеиспускательный детородный член, и было мне отчего-то досадно, что он у него маленький, сморщенный, фиолетовый, как засохший финик. Глупость какая -- все-таки отец народов! А в остальном -- все, как у всех людей. Анатомы резали Пахана, пилили и строгали его, выворачивали на стол пронзительно-синие, в белых пленках кишки, багровый булыжник печени, скользили по мрамору чудовищные фасолины почек. Господи! Вся эта кровавая мешанина дохлого мяса и старых хрустких костей еще вчера управляла миром, была его судьбой, была перстом, указующим человечеству. Если бы хоть один владыка мира смог побывать на своем вскрытии! А потом они принялись за голову. Собственно, из-за этого я и терпел два часа весь кошмар. Я хотел заглянуть ему в голову. Не знаю, что ожидал я там увидеть. Электронную машину? Выпорхнувшую черным дымом нечистую силу? Махоньких, меньше лилипутов, человечков -- марксика, гитлерка, лениночка, -- по очереди нашептывавших ему всегда безошибочные решения? Не таю. Не знаю. Но ведь в этой круглой костяной коробке спрятан удивительный секрет. Как он все это сумел? Я хочу понять. Потрошитель-прозектор полоснул ножом ржаво-серую шевелюру от уха до уха, и сдвинувшаяся на лбу мертвеца кожа исказила это прищуренное горбоносое лицо гримасой ужасного гнева. Все отшатнулись. Я закрыл глаза. Еле слышный треск кожи. Стук металла по камню. Тишина. И пронзительно-едкое подвизгивание пилы. Когда я посмотрел снова, то скальп уже был снят поперек головы, а прозектор пилил крышку черепа ослепительно бликующей никелированной ножовкой. Пахану навернули на лицо собственную прическу. -- Готово! -- сказал прозектор и ловко сковырнул с черепа верхнюю костяную пиалу. Он держал ее на вытянутых пальцах, будто сбирался из нее чай пить. Мозг. Желтовато-серые в коричнево-красных пятнах извивистые бугры. Здоровенный орех. Орех. Конечно, орех. Большущий усохший грецкий орех. Орех. Как хорошо я помню крупный звонкий орех на черенке с двумя разлапистыми бархатно-зелеными листьями, что валялся утром на ровно посыпанной желтым песком дорожке сада пицундской дачи Великого Пахана. Я охранял покой в саду под его окнами.