Хижина - Ирина Белояр страница 2.

Шрифт
Фон

Голоса. Раньше со мной такого не случалось.

Вот привидения были. Полгода после больницы пытался догонять фиолетовые платья на улицах…

…Снежная шапка на гребне блестела под солнцем, как драгоценное украшение… опасное украшение.

— Подрежем.

— Не подрежем. Там подрезать нечего.

— Да есть чего… Времени уже два часа. Все раскисло.

— Вот именно — уже два часа, а здесь веревок двадцать отвеса.

— Ну, не отвеса…

— Ну, почти. Какая разница.

— И не двадцать.

— Хорошо, девятнадцать. До ночи не спустимся.

— До ночи — спустимся.

— А ночевать — в каком-нибудь вонючем рантклюфте[9]? И в контрольный срок не уложимся, между прочим.

— Это мои проблемы.

— Пошли, Валерка, тут всего-то полсотни метров пересечь!

…Вернуться бы назад — и все переиграть…

Если б я не послушал этих трех идиотов, поступил по-своему…

Если б раскопал эти тридцать метров — от себя до нее…

Если б не ухватился за Димку — все равно ведь не спас…

Меня — и его — нашли в полукилометре от базового лагеря.

Потом были красные мухи перед глазами, путь на носилках, бесконечно долгий в пространстве и времени, безразмерный во времени и пространстве больничный потолок.

Мне было двадцать два. Первое в жизни утро пустого потолка.

…Потом испортилась погода и уже никто никого не откопал.

А потом начались реформы, инфляция, один путч, второй — и всем стало не до этого.

Кроме меня.

Прошел год — и еще один год, ВТЭК и еще один ВТЭК, я вылез, прошло еще несколько лет, заполненных ничем, и вот, вернулся — если не найти, то хотя бы сказать Им, как я Их ненавижу.

И, зверея в опускающемся молоке, повторял: вы ведь все равно не убьете меня. Мне ведь от вас больше ничего не нужно. Вы уже взяли свою жертву…

…С опозданием сообразил: сигареты в бардачке остались.

Пошарил в куче хлама — нашел: «Золотая Ява» и немецкая зажигалка — точь-в-точь как моя, подарок шефа — ну надо же!

— Надо же о чем-то думать и думать, — произнес голос из угла. — Надо. А мысли все — дохлые и тухлые…

Я расслабился. Решил не обращать внимания. Дареному коню в зубы не смотрят. Если здесь хотят со мной говорить — пусть говорят, жалко, что ли, я все равно ненормальный.

— Раз так, зачем думать?

— Четыре стены — и боль, — ответил голос.

Четыре стены — и боль…

…Шел дождь, и в дожде падали листья…

…Болела голова и сдох второй примус… нет, это не оттуда…

…В больном позвоночнике горел осенний свет… ну, словом, черт-те-чего.

«Хватит мучиться самому и других мучить», — таков был приговор, и меня вынесло в парк волной коротких гудков из трубки.

Хватит. Устал плыть вдоль перемен. Нужно вернуться — хотя бы для того, чтобы сказать Им, как я Их ненавижу.

«…Ну вот объясни мне, зачем идете в гору вы? Что ты, конкретно, там забыл?» — «Конкретно я?» (Имеет смысл ответить. От шефа не надо отшучиваться, много интересного пропустишь). «Хм-м… иду, чтобы понять, чего я стою в этой жизни». — «То есть, тварь ли дрожащая, или право имею? То есть это, сэр, Ваше эксклюзивное Ватерлоо, вместо убиенной старушки?» — «Почему — Ватерлоо? С чего такой скепсис?» — «Скепсис, говоришь? Давай третейского арбитра спросим. Дочь, а по-твоему как, зачем вы в горы лезете?» — «Синдром божьей коровки», — фыркнула Маринка. — «Чего-чего?» — шеф сделал изумленные глаза. — «Залезть на самую высокую точку, чтобы оттуда взлететь. Рудиментарное желание». — «Вот это мне нравится. Правда, нравится, — он обернулся ко мне: — Больше, чем твое Ватерлоо… А ты говоришь — скепсис…» Мы протягиваем ребенку на выбор сторублевую купюру и нарядный надувной шарик. Он выбирает шарик, и мы смеемся этому выбору, смеемся, заглушая легкую — почти незаметную — тоску: это там, в самом темном уголке сердца плачет наш собственный внутренний ребенок, плачет о том, что и он тоже когда-то был прав, а позже его обманули…

…Другой голос, детский, обиженно произнес:

— Когда я был маленький, мне казалось, что все на свете люди сговорились, прежде чем мне родиться.

Оказывается, я уже пятнадцать минут кручу в руках велосипедный насос. А до этого вроде был костыль. А еще раньше — распятие. Я порылся в куче хлама и раскопал там китайский веер.

— …постоянно думаю о нем, — тут же откликнулся женский голос. — Не хочу о нем думать, и не могу, но постоянно думаю, как будто мыслями своими могу удержать его при себе…

Мыслями никого не удержишь.

Никого не вернешь…

…и не отвратишь неизбежное.

…Он позвонил, когда до выхода оставалось пятнадцать минут, а моя любовь все еще торчала в ванной. «Собрались, что ли?» — «Так точно!» — «К пустой голове руку не прикладывают, — засмеялся Сан Иваныч. — Я все вижу. Высоко-о сижу, далеко-о гляжу… вы поосторожнее там, в облаках. Ладно?»

Я не знаю, успел ли кто-нибудь сообщить шефу о гибели дочери. Тогда же с ним в Москве случился инфаркт. Соседи увидели его на балконе, голова и руки свешивались через перила. Я на целых два месяца опоздал на похороны.

А потом — четыре стены и боль, дождь и листья в дожде, ВТЭК, пустой потолок…

Я мог вернуться в институт — мне бы нашли какую-нибудь тему, хотя бы из уважения к памяти Александра Ивановича. Мельников, например, занимается похожими вещами, да и мужик он неплохой… вот только не умеет падать снизу вверх.

Crescendo.

…Заметил еще одну закономерность: пока думаю — голоса молчат. Но как только подумал об этом, они заговорили все разом — женские, мужские, взрослые, детские, плачущие навзрыд, сдержанно-безнадежные… Моя голова исчезла. Большая безмозглая амеба плыла в первозданном океане, жрала, делилась, жрала вдвоем, делилась, жрала вчетвером, делилась, заполняя океан своим бесконечным телом, и из этого тела вырастала новая голова, с болью прорывая живую ткань…

…Целовали меня, помнится. Не чувственно и не робко, не Джульетта и не Мессалина, а так, как бывает только во сне: рваный ритм фламенко и приглушенное цыганское никогда — никогда так не было, никогда так не будет, это — вне времени и пространства, поробуй загони это в реальность — исчезнет, канет в экс-бытие момента: остановись, мгновенье, ты… besame! — но и мгновенья не будет, его сожжет продолжение — продолжение всегда начинается раньше, чем приходит настоящее… Целовавшую не помню. И не надо. Пусть так и останется во сне.

А сквозь сон — или болезненную дремоту фиксированной тревоги, занемевших от тесноты суставов — уже прорываются позывные утра, от скрежета молнии на палатке, расстегиваемой дежурным, до шевеления соседей по спальнику — не хочется вставать…

Как всегда, Они нахлынули вдруг. Вчера еще шли — горы. Сегодня проснулись — Горы.

Соблюдайте субординацию, господа.

Дежавю.

Под ложечкой засосало — страх, смерть. Не субъективно-временная — когда-то там еще, а объективно-пространственная — сейчас и вокруг. Пронзительная. Не потому что: будь осторожен, иначе смерть, а потому что ты вошел в нее, как входят в темноту, в воду, в транс.

Внизу я даже если смогу воскресить — не смогу удержать это чувство. Оно из другой реальности. Так тает сон, оставляя вместо подлинно прожитого куска жизни лишь один выхолощенный сюжет — и слава богу, сны ведь бывают разные… Но я еще приду сюда снова. Деваться мне некуда, внизу моя дифференцированная душа строго противопоставляет «Я» там и «я» здесь, и все, что в ней есть по настоящему живого, оказывается там, в реальности смерти.

И когда я буду возвращаться, пролетая на бреющем полете от сна и смерти через чужую землю вниз, в мою московскую геенну, к бессонным ночам и цикличным действиям, то буду двигаться в четвертом измерении, последовательно протыкая три мира, как протыкает магазинный чекосборник плоские бумажные листки, не догадывающиеся о существовании пространства.

До чего же хочется упасть снизу вверх!..

Coda.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке