Вашбродь, подает голос Потап, кувалду-тоть брать?
Конечно, любезный. Конечно брать.
Мы выходим, склоняясь под воющим ветром. Пробираемся дальше по улице, вдоль стены, туда где совсем темно и есть проход в заборе. Потап идет размашистым шагом, на плече у него огромная кувалда. Если бы не джинсики и меховая хипстерская курточка, он бы смахивал на рабочего без колхозницы.
Мы пробираемся внутрь через проломанную боковую дверь.
Здесь темно, холодно и сыро. Вспыхнувшие фонари разгоняют по углам мрак вместе с пылью и сажей. Все вокруг завалено мусором, какими-то слежавшимися мешками и обрезками труб. Идем дальше, осторожно, выключая фонари там, где света с улицы достаточно. Минуем вестибюль и разгромленное фойе, плутаем по коридорам. Я помню это здание как свои пальцы и могу ходить по нему с закрытыми глазами. Мы все можем.
Поднимаемся на второй этаж и снова спускаемся. Идем в обход, ибо только так можно спокойно достичь цели.
В зал мы выходим со стороны сцены. Гулкая тишина обволакивает нас со всех сторон. Лучи выхватывают ряды изуродованных кресел, обвалившуюся стену, разрушенные коммуникации.
Я достаю из-за пазухи ксерокопию фотографии, некоторое время рассматриваю, сравнивая и уточняя для себя, что где стояло тогда и что стоит на этом месте теперь. Подхожу к стене.
Здесь.
Потап смотрит недоверчиво, но все-таки поднимает кувалду.
Грохот разносится по залу, коридорам, по всему зданию. Пол дрожит, падают куски старой штукатурки. Если враги рядом, думаю я, то теперь они точно знают где мы. Я оглядываюсь, но не вижу ничего кроме застывшей разрухи и поднятой пыли.
Снова удар. И еще. Кажется, что дрожат уже не только стены, но и весь мир. И еще удар. Кувалда проваливается внутрь, в темноту. Потап с трудом вытаскивает кувалду наружу.
Дыра, вашбродь!
Я подскакиваю ближе.
Именно! Видишь, на старой фотографии. Изначально, при Мастере, тут была дверь. А потом ее не стало. Куда она вела? По ту сторону стены сейчас гримерные. И двери там никакой нет! Стало быть, что?
Потап шмыгает.
Стало быть, вашбродь, тово-этово
Стало быть, ее заделали сразу после смерти Мастера. Но зачем?
Мы наклоняемся к провалу и вглядываемся в кромешный мрак. Затем Потап вышибает ногой последний кусок стены и включает фонарь.
За провалом мы видим круто уходящие вниз ступени.
Узкая, спрятанная в стене лестница, винтом уходит все дальше и дальше, вглубь земли. Щербатые, грубого камня стены находятся так близко, что идти приходится то и дело касаясь их плечами. Я иду первым, Потап следом. Ступени иногда оказываются полуразрушенными, и тогда приходится прыгать вниз, рискуя сломать конечности.
Глубоко, сообщает сзади Потап и его голос тонет в воздухе, как в вате. Пахнет затхлостью и гарью, словно камни впитали в себя вонь нескольких пожаров.
Лестница постепенно выравнивается, становится пологой, а потом и вовсе превращается в коридор с краснокирпичными сводами.
Это московские подземелья, говорю я, чтобы разогнать гнетущую тишину. Потап пыхтит и шаркает кувалдой по стенам.
Иногда по пути встречаются низкие каморки, заваленные давно сгнившим мусором, какие-то маленькие помещения за ржавыми дверями, сорванные решетки, дыры в стенах, за которыми нет ничего, кроме холодной мглы. Я иду дальше и наконец понимаю, почему мне не по себе.
Здесь нет следов современности.
В любом московском подземелье всегда по углам разбросаны пластиковые бутылки, пакеты, сломанная техника, следы жизнедеятельности бомжей и диггеров, на стенахопознавательные знаки, граффити и сообщения о том, что здесь недавно был Вася.
В этом подземелье нет ничего подобного. Я сворачиваю в одну из каморок, шевелю ногой кучу гнилого тряпья. Фонарь выхватывает из темноты серое сукно, почти скрытое черной плесенью. Какие-то бурые мелкие детали одежды, то ли воротники, то ли погоны. Нечто скомканное, сплюснутое в круглый пухлый блин. Только приглядевшись я понимаю, что это изуродованный мужской цилиндр. Возвращаюсь в коридор.
Вашбродь, встречает меня встревоженный голос Потапа. Там еще один ресторан!
Что ты несешь, Потап, цежу я сквозь зубы, чувствуя, как сползает по спине холодный пот. Откуда здесь ресторан?
Коридор заканчивается. Мы стоим в низкой, широкой зале. Сводчатые потолки нависают над головой, они покрыты мхом и плесенью. Толстенные кирпичные столбы почернели, и торчат из них шипы с давно погасшими газовыми рожками. Скачущие лучи наших фонарей выхватывают из тьмы проваленные дощатые столы, лавки. Мне кажется, что кое-где на столах я вижу остатки еды, кувшины, тарелки, но приглядываюсь и понимаю, что это лишь кучи гнили. Свет фонарей уходит далеко вглубь залы и там рассеивается, среди бесконечных рядов трактирной утвари.
Чтобы унять дрожь, я ориентирую наш подземный путь по сторонам света, и тихо говорю:
Вот они, знаменитые подвалы разгульного «Крыма».
Чего й это, непонимающе лупает глазами Потап.
Мы бредем вдоль столов и лавок, и тени ползут вслед за нами, будто призраки навсегда оставшихся здесь мертвецов. Кое-где я замечаю белеющие под столами кости и отвожу взгляд.
Тут гудел не умолкая разбойный люд, говорю, разгоняя тишину. Тут гуляли с ночи до утра знаменитые барышники, шулера и аферисты со всей округи. А фартовые деляги набегали после особо удачных сухих и мокрых дел. Грязь и кровь пропитали эти стены больше столетия назад. С тех пор здесь никто никогда не был.
Я оборачиваюсь, подсвечивая пройденную часть залы.
Это место называли адом.
Мы проходим мимо огромной железной плиты с остатками кострища, мимо длинной стойки, за которой виднеются покрытые паутиной древние бутылки.
Слышьте, вашбродь, шепчет Потап. Вода льется.
Я замираю, прислушиваясь. Вода журчит тихо, на пределах слышимости. Недалеко, где-то в стороне.
Мы гасим фонари. Слабый свет падает из узкого проема. Протискиваемся внутрь, между шкафами и опрокинутыми лавками, и оказываемся в высокой пещере. Здесь нет кирпичных сводов, только бугры дикого камня и нависающие над головой обломки некогда сбитых сталактитов. Вода стекает по стене и исчезает в глубокой расщелине, над которой стоит льдистое дрожащее марево. Свет исходит откуда-то спереди, будто там, за пеленой, скрыто маленькое окно.
Переходим расселину по узкой осыпающейся тропке, идущей вдоль стены. Марево постепенно истончается, проступают тени, они набирают силу, и мы видим освещенную лучиной каморку. Громоздкий стол на потрескавшихся фигурных ножках. И седобородого лысого старика за столом.
Старик поднимает голову, его светлые до белизны глаза прожигают меня дискотечным лазером, и я отшатываюсь.
Я узнаю эту лобастую голову, тонкий горбатый нос. Совсем недавно я видел это лицо среди других на древних фотографиях, только не знал, что этоон.
Мастер, сдавленно шепчу я и опускаюсь на колени.
* * *
Люсьен Оливье, Мастер, Хозяин и шеф-повар древнего ресторана «Эрмитаж» смотрит не мигая, и мне кажется, что это восковая статуя.
Зачем вы здесь? наконец, доносится безжизненный словно песок голос.
Я долго не могу собраться с мыслями, все кружится и сверкает, точно новогодние конфетти.
Нам нужен рецепт, Мастер, наконец говорю я. Твой рецепт. Настоящий. Мы так долго бились за него друг с другом.
Мастер хмурится, пытается встать, но не может. Мотает головой. Блики от лучины бегают по матово-желтому огромному лбу.
Вам не нужен рецепт. Он не поможет.
Я оторопело смотрю на него. Я не могу понять.
Мы же убиваем друг друга, Мастер. Все эти сто с лишним лет.
Вы убиваете себя не из-за рецепта, скрипит старик. Вы убиваете, потому что не можете не убивать. Не будет рецепта, вы найдете себе другую цель. А потом еще какую-нибудь, его глаза гневно сверкают из-под кустистых бровей. Мой салатэто мир. И как любой мир он не статичен. Он изменяется. Какой у вас оливье, такой и мир вокруг. Такова и Россия. Если в оливье рябчики и шейки, то и мир вокруг радостный, богатый. По крайней мере у некоторых. Есликолбаса, да у всех одинаковая, то и живете вы все одинаково, не хорошо, и не плохо. Ровно. По-докторски и микояновски. А если у вас в оливье вдруг появляется вареная морковь, то кормить вас будут вареным картоном. Начнется гадость и перестройка. Надо же было такое придумать Именно вареная морковь всю вашу страну разрушила. А теперь что? Ломтики запрещенной норвежской семги? Чипсы? Укропчик?