Я открыл висевшую на одной петле дверь. В разбитых окнах гуляли сквозняки, а в углах застыли толстые пауки на канатных нитях. Исцарапанный, с подпалинами, стол украшали мутные бутылки, по видустаринные.
В другой комнате, в которую мне удалось войти, переступая через вещи на полу, застыли полотна с глазастыми звездами, безумными ведьмами летевшими на метлах, с длинноносыми существами из ада, поджаривающими субтильных человеков, с уродами-великанами, жрущими пойманных детей, толстыми карликами, с кинжалами в заросших кольцеватыми волосами руках, с бледными скелетообразными мертвецами, с поднятыми вверх руками встающими из могил, с черными воронами, которые клевали насаженных на столбы окровавленных людей
Вся эта страшная компания персонажей картин Станислава визжала и ревела, неистовство улюлюкая, казалось, была готова было растерзать вошедшего чужака. И меня спасло лишь явное отсутствие дирижера этого безумного оркестра, пребывавшего в неизвестности.
Разметывая палкой заросли, я, наконец-то, вышел на поляну, где застыл мольберт с натянутым полотном. Станислав работал на пленэре, но самого безумного живописца не было видно.
Пройдя несколько шагов, я с силой встряхнул паутинный кокон (так можно было назвать старый залатанный гамак), откуда тяжелой грушей выпал бородатый крепыш, возмущенно завопивший, но заткнувшийся, едва лишь увидевший меня.
Станислав, обратился жестко я, не здороваясь, к хозяину кокона. Ты ночевал у меня на даче?
Потрясенный художник что-то заблеял, сонный, словно ленивец из амазонской сельвы.
Ты не крути, тебя ведь видели, сказал я и еще сильнее тряхнул живописца одной рукой, а другой взяв за яблочко. Гад, ты зачем бумаги жег?
Он затрясся мелкой дрожью
Юра, прости, думал тебе они не нужны будут. Х-хоолодно было, Юра, а твои родители ведь уже того.
Чеготого?! взревел я. Признавайся, письма жег?
Нее, протянул он, пытаясь мотать головой. Только газеты.
Не ври, ответил я, видны обгорелые ошметки
Нет, я лишь пару. Остальное в макулатуру хотел сдать.
Где твоя макулатура? вскричал я, чувствуя близкую удачу.
Я отпускаю гения живописи, и тот ведет меня через джунгли к своему сараю, ловко отмахиваясь от летающих тварей, убирая машущие лапы веток, да отшвыривая шипастые обломки досок с гвоздями.
Вот, Юра, а ты переживал, сказал он, указывая на белеющую бело-серой горой кучу газет, журналов и книг в центре строения.
Около получаса, извозившись в пыли, мы, с примирившимся Станиславом, искали в куче жемчужное зерно.
Отряхнувшись, мы вышли во двор и сели в старинные визжащие кресла, неведомо откуда принесенные вездесущим художником. Отодвинув груду грязных, рассохшихся книг, измазанных голубиным пометом, я выложил на потемневший от дождей, покрывшийся зеленой плесенью стол связку писем. Но осмотр конвертов ничего не дал! Никого похожего на Р среди адресатов не значилось. Неужели бездумный Станислав сжег письма? Или таковых вообще не было?
Отмахиваясь от глупых расспросов подобострастного художника, уже сгонявшего в дом и предлагавшего мне выпить остатки подозрительной мутной жидкости, я тяжело вздохнул, и выхватил из груды первую попавшуюся книгу.
Закладка выпала, книга открылась на странице, где мелькнуло знакомое имя.
Это, я значит, почитать оставляю, объяснил художник, кивнув на книгу.
На странице значилось:
« А я, ответил Друд , я хочу видеть во всяком зеркале только свое лицо; пусть утро простит тебя».
И ниже:
«Два мальчика росли и играли вместе, потом они выросли и расстались, а когда опять встретилисьмеж ними была целая жизнь.
Один из этих мальчиков, которого теперь мы называем Друд или «Двойная Звезда», проснувшись среди ночи, подошел к окну, дыша сырым ветром, полыхавшим из тьмы».
«Что? Друд? Стоп, опять за последние дни мне попадается это имя», подумал я, и перевернул книгу.
На обложке значилось: Александр Грин «Блистающий мир».
Что-то смутное мне припоминалось. Читал в далеком детстве!
Я поднял с притоптанной травы закладку. Это был конверт с письмом, явно неотправленным. Я вынул пожелтевшие листки, написанные рукой отца.
ГЛАВА ПЯТАЯ. ИСПОВЕДЬ ОТЦА
Первое, что помню после долгого забвения: сижу в старинном кресле, и какие-то люди в форме поднимают меня за руки, пеняя на то, что я надолго расселся, а время идет!
Один из них все пытался принудить меня рассказать о тайниках, в которых спрятаны шпионские материалы.
Я делал усилия, пытаясь понять, о чем идет речь.
Память возвращалась медленно, кусками, обрывками.
Вот я выступаю со стихами перед группой детей в пламенеющих галстуках, а вотна каком-то заседании, очевидно, писательском. Потом в памяти возник торжественный прием в большом здании, роскошно убранный стол и почему-то подумалось, что это Кремль. Мелькают восторженные лица, аплодирующие руки, блистают вспышки фотоаппаратовА тут рядом, в этом мирелюди в форме (как я потом понял, работников МГБ), которые что-то требуют от меня, чего-то домогаются!
Простите меня, ради бога, выдавливаю я из себя первые слова, удивляясь своему голосу и манере говорить. Я ничего не помню!
В комнате беспорядок, разбросаны вещипроисходит обыск.
Про бога вспомнили! сказал главный в форме. Это был высокий, плечистый человек, с резкими чертами лица. А о своих шпионских тайниках забыли! Ничего, холодная камера быстро развяжет вам память! В машину его!
Меня ведут вниз по лестнице, на площадках хлопают двери, в замочных скважинахглаза любопытных. И я их чувствую на себе, эти десятки глаз.
Выходим в морозную свежесть, на покрытую серым снегом длинную улицу.
Я на мгновение гляжу в небеса, будто ищу там Бога, но синие, с багровым оттенком, тучи надежно скрывают его лик.
«Черный ворон» увозит меня, как казалось тогдав неизвестность.
Сидя в машине между двумя крепкими оперативниками, я напрягал память, извилины своего мозга, пытаясь понять, кто я, откуда, и что со мной произошло.
Дальше была, как и обещано, камера, и тяжелые, ежедневные изнурительные допросы.
В конце концов сознание медленно прояснилось, появилось четкое понимание кто я и где живу. Япоэт, живу в советской стране, пишу для детей, а теперь арестован и идет следствие.
На первом же допросе следователь, застенчивый и усталый человек средних лет в потертом костюме, прятавший тусклые глаза за стеклышками очков, приторно вежливый (сейчас уже забылась его фамилия), предъявил мне обвинение в «троцкизме», цитируя, наверное, мои же собственные строчки из сборника:
Когда запылает революционное пламя
Мы оружие в мозолистых руках сожмем,
И за Троцким, держащим красное знамя,
В бой за народную правду пойдем!
Я не знал, что сказать на это Это я написал эту дребедень? Мне не верилось, но мое собственное имя на обложке, которое я как раз помнил четко, имя Романа Шарова, убеждало в обратном.
Я смотрел в окно, на красные черепичные крыши, покрытые островками синего снега, и пытался дать объяснение всему, что происходит.
Я заявлял, что возможно есть и другой поэт Шаров, и что все происходящеекакое-то недоразумение, что меня взяли по ошибке, и что я, наверное, болен и потому ничего не помню, и этим только разгневал вежливого следователя.
В карцер! следователь отдал распоряжение не свойственным его природе резким голосом.
Потом я сидел в холодной одиночной камере, размером в полшага, на хлебе и воде.
И вновь допросы.
Уже в камере у меня произошло очередное прояснение. Я вспомнил, кто такой Троцкий, о чем и заявил следователю на очередном допросе примерно в таких словах: «Стихи посвящены народному комиссару по военным делам, создателю Красной Армии товарищу Троцкому». Но этим вновь вывел его из себя, да так, что мне даже неловко стало.
Он грохнул кулаком по столу.
Создателями Красной Армии являются товарищ Ленин и товарищ Сталин! И не разводите мне здесь антисоветскую агитацию!
И вновь тяжелая, изнуряющая пытка заключением. Мне двое суток не давали есть и пить. Но, самое тяжелое было то, что я с большим трудом сознавал свою личность, и крайне смутно помнил все события, связанные с моей жизнью. В бессилии я бился о стены моей тюрьмы, разбил себе лоб и расцарапал лицо. Но моя смерть не входила в планы очкастого дознавателя, и врывавшиеся стражники, сковывали меня, после чего я не мог приподняться с металлической койки. Врач с гибкими обезьяньими руками делал укол, и успокоение приходило ко мне. Как ни странно, пара таких уколов способствовала некоторому просветлению в памяти.