Ах, нет, не отмахивайтесь… Предположим даже, что я протяну ещё несколько лет, — что может измениться? Я до гроба приговорена ко всем мукам адовой диеты, и единственное, что занимает меня, это мой желудок, мои нервы; характер мой безнадежно испорчен: когда-то я была хохотушкой… но, впрочем, всегда относилась требовательно к людям, — а теперь я требовательна ко всему, к вещам, к соседской собаке, ко всякой минуте существования, которая не так служит мне, как я хочу. Вам известно… я была семь лет замужем — особого счастья не запомнилось; я дурная мать,[8] но сама с этим примирилась, твердо зная, что мою смерть только ускорит близость шумной девчонки; причем глупо, болезненно, завидую её мускулистым ножкам, румянцу, пищеварению. Я бедна: одну половину моей ренты съедает болезнь, другую — долги. Даже если и допустить, что вы по характеру, по чуткости… ну, словом, по разным чертам характера в мужья мне годитесь, — видите, я делаю ударение на „мне“, — то каково будет вам с такой женой? Душой-то я, может быть, и молода, ну и внешностью ещё не вовсе монстр, но не наскучит ли вам возиться с привередницей, никогда-никогда ей не перечить, соблюдать её привычки, её причуды, её посты и правила, а все ради чего? — ради того, чтобы, может быть через полгода остаться вдовцом с чужим ребенком на руках!»
«Посему заключаю, — сказал он, — что моё предложение принято».
И он вытряхнул на ладонь из замшевого мешочка чудный неотшлифованный камешек, как бы освещенный снутри розовым огнем сквозь винную синеватость.
Она приехала за два дня до свадьбы, с пламенными щеками, в незастегнутом синем пальто с болтающимися сзади концами пояска, в шерстяных носках почти до колен, в берете на мокрых кудрях. «Стоило, стоило, стоило», — повторял он мысленно, держа её холодную красную ручку и с улыбкой морщась от воплей её неизбежной спутницы: «Это я жениха нашла, это я жениха привела, жених — мой!» (и вот, с ухватками орудийной прислуги, попыталась закружить неповоротливую невесту). Стоило, да, сколько бы времени ни пришлось тащить сквозь невылазный брак эту махину — стоило, переживи она всех, стоило, ради естественности его присутствия здесь и ласковых прав будущего отчима.
Но правами этими он ещё не умел воспользоваться — отчасти с непривычки, отчасти от опасливого ожидания неимоверно большей свободы, главное же, потому, что ему никак не удавалось побыть с этой девочкой наедине. Правда, с разрешения матери, он повел её в ближайшую кофейню, и сидел, и смотрел, опираясь на трость, как она въедается в абрикосовый край плетеного пирожного, подаваясь вперед, выпячивая нижнюю губу, дабы подхватить липкие листики, и старался её смешить, говорить с ней так, как умел говорить с детьми обыкновенными, но всё тормозила поперек лежавшая о мысль, что, будь помещение безлюднее да уголковатее, он без особого предлога слегка потискал бы её, не боясь чужих взглядов, более прозорливых, чем её доверчивая чистота. Ведя её домой, не поспевая за ней на лестнице, он мучился не только чувством упущенного; он мучился ещё тем, что, пока хоть раз не сделал того-то и того-то, не может положиться на обещания судьбы в невинных речах, в тонких оттенках её детской толковости и молчания (когда из-под внимающей губы зубы нежно опирались за задумчивую), в медленном образовании ямок при старых шутках, поражающих новизной, в чуемых излучинах её подземных ручьев (без них не было бы этих глаз). Пусть в будущем свобода действий, свобода особого и его повторений, все осветит и согласует; пока, сейчас, сегодня, опечатка желания искажала смысл любви; оно служило, это темное место, как бы помехой, которую надо было как можно скорее раздавить, стереть, — любым предлогом наслаждения, — чтобы в награду получить возможность смеяться вместе с ребенком, понявшим наконец шутку, бескорыстно печься о нём, волну отцовства совмещать с волной влюбленности.