Но в свой срок Карен прилепилась к Бо Викандеру и не слушала никаких уговоров. Вскоре все боденские и линдвалльские дети вступили в браки. Аксель стал толстяком, который кряхтел у себя в аптеке и втайне побаивался, как бы ненароком не отравить кого-нибудь. Гертруд Боден поседела и после легкого апоплексического удара могла играть на рояле только одной рукой. Сама Барбро сначала тщательно выщипывала седые волоски, потом красилась. То, что свою фигуру она сохранила почти без помощи корсета, казалось ей насмешкой.
— Тебе письмо, — сказал ей Аксель однажды днем. Неопределенно. И протянул ей конверт. Незнакомый почерк, штемпель Фалуна.
«Дорогая госпожа Линдвалл, я тут в больнице. Есть одно дело, которое мне очень хотелось бы обсудить с вами. Не могли бы вы навестить меня как-нибудь в среду? Искренне ваш, Андерс Боден».
Она протянула ему письмо и смотрела, как он его читает.
— Ну? — сказал он.
— Мне хотелось бы съездить в Фалун.
— Конечно.
Он подразумевал: конечно, хотелось бы, сплетни всегда называли тебя его любовницей; я никогда уверен не был, но, конечно, мне следовало бы догадаться, чем объяснялось твое внезапное охлаждение и все эти годы рассеянности; конечно, конечно. Но она услышала только: конечно, ты должна.
— Благодарю тебя, — сказала она. — Я поеду на поезде. Возможно, придется там переночевать.
— Конечно.
Андерс Боден лежал в кровати, обдумывая, что он скажет. Наконец-то после всех этих лет — двадцати грех, если быть точным, — они увидели почерк друг друга. Этот обмен, этот новый беглый взгляд друг на друга был интимнее поцелуя. Ее почерк был мелким, четким, выработанным в школе, и ничем не выдавал возраста. Он подумал коротко о всех письмах, которые мог бы получить от нее.
Сначала он представлял себе, что может просто рассказать ей историю Матса Израельсона еще раз в отшлифованном им варианте. И тогда она узнает и поймет. Но поймет ли? Только потому, что история эта была с ним каждый день более двух десятилетий, еще не значит, что она сохранилась у нее в памяти. И тогда она может счесть ее хитростью или розыгрышем, и все пойдет не так.
Но важно не сказать ей, что он умирает. Не обременить ее незаслуженным грузом. Хуже того: жалость может толкнуть ее изменить ответ. Он тоже хотел правды, а не легенды. Сестер он предупредил, что его приезжает навестить близкая родственница, но из-за хрупкости ее сердца ей ни в коем случае нельзя говорить о его состоянии. Он попросил сестер подстричь ему бороду и причесать его. А когда они ушли, втер в десны немножко зубного порошка и спрятал покалеченную руку под одеяло.
В момент получения письма ей это показалось само собой разумеющимся, а если и нет, то по меньшей мере неоспоримым. Впервые за двадцать три года он попросил ее о чем-то; поэтому муж, которому она всегда была верна, должен дать согласие. Он так и сделал, но с этого момента ясность начала утрачиваться. Что ей надеть в поездку? Для подобного случая словно бы общепринятой одежды не существует, это ведь не праздник и не похороны. На станции кассир повторил «Фалун», а начальник станции посмотрел на ее чемодан. Она ощущала себя абсолютно уязвимой — стоит кому-то подтолкнуть ее, и она начнет растолковывать свою жизнь, свои цели, свою добродетельность. «Я еду к умирающему, — сказала бы она. — Без сомнения, у него есть что-то сказать мне на прощание». Ведь в этом суть, верно? Что он умирает? Иначе тут нет смысла. Иначе он бы дал о себе знать, когда последний из их детей покинул родительский кров, когда она и Аксель снова стали просто супружеской парой.
Она сняла номер в городском отеле вблизи рыночной площади. Вновь она почувствовала, что портье разглядывает ее чемодан, ее семейное положение, ее побуждения.