Все бежал и бежал, не зная, зачем. Мчался так, словно тело было пустым, задрав голову к голубому небу. Начало жечь в горле. Потом в легких. Потом в ногах. Все тело было будто в огне. Наверное, я бежал, потому что хотел почувствовать что-то другое – что угодно. Кварталы превращались в мили, минуты – в часы. Потом спурт перешел в вихляющую рысцу. Спотыкаясь, я свернул к обочине и рухнул на чей-то газон. Не имел ни малейшего представления, где я. Лежал там, прижавшись щекой к траве, как к подушке, таращась в сырую землю. В голове было пусто. На губах солоно от соплей и высохших слез. Оттолкнувшись руками, я встал и постучался в незнакомую дверь.
– Эй, простите! Нельзя от вас позвонить?
Позвонил матери, чтобы она меня забрала.
– Что за дела, Флинн? Что случилось? – спросила мама, как только приехала.
Я тихо сидел в ее машине, не двигаясь. В голове – полная каша, как при высокой температуре.
– Послушай, Флинн, вот что происходит, когда отправляешься на пробежку зимой! Ну кто же, блин, так делает? – произнесла мама суровым, но любящим тоном. Она продолжила вещать, но ее слова вдруг стали притухать, словно музыка в ночном клубе, когда выходишь из него на улицу, звучать приглушенно и неясно.
– Лола меня бросила, – пробубнил я.
– Ой, Флинн, нет! Бедненький ты мой! – ответила она.
Разум вдруг резко вернулся к реальности, и я наконец осознал, что именно только что случилось.
И тут меня словно током ударило.
Лола была абсолютно права.
Она всегда говорила мне, что я слишком много работаю – мол, все, что меня заботит, это только работа, но поскольку я так никогда ничего и не закончил, все это было впустую. Она даже пыталась оправдать мои действия, говорила, что если б я не обращал на нее внимания ради дела, если б я «отодвинул нашу любовь в сторону ради чего-то большего, чем я сам», это был бы совсем другой компот, – но я угодил в замкнутый круг, намертво в нем застрял. Единственное, что доставляло мне удовольствие, – это мои творческие потуги, и я фанатично отдал себя своему ремеслу. Только в нем я ощущал себя более-менее цельным. Я мог пребывать в подобной спячке до скончания своих дней. Проснулся, встал, кофе, мюсли, пишущая машинка, обед, машинка, ужин, машинка, сон. Рукописи громоздились стопками, в моей комнате от них было уже не протолкнуться. Я мог писать, изливая на бумагу поток сознания, часами без перерыва, не обращая внимания на мир за окном. Это было нечто вроде мании. Если б я перестал писать, то совсем потерял бы себя, окончательно погряз в депрессии. Я мог разговаривать вслух со своими вымышленными персонажами, сочиняя очередной диалог. Лола считала, что я оторвался от реального мира через свои вымышленные сюжеты. Что я провожу больше времени со своими персонажами, чем с ней. Она могла бы продолжить, что истории, которые я пишу, никогда не бывают закончены, и из-за того-то и все остальное никогда не придет к завершению. Она говорила, что у каждой истории должен быть финал, и если не предвидится слова «Конец», тогда ты никогда не сможешь начать новую главу – ни в книге, ни в жизни.
Вот потому-то я столь полон решимости на сей раз закончить свой роман. Вот потому-то это должно быть лучшее из всего, что я создал. Вот потому-то я был так чертовски рад встретить Фрэнка – идеального кандидата, на основе которого можно создать образ моего главного героя. Если я не закончу этот роман – тогда действительно конец. Всему конец, мне самому конец. Но наконец-то я чувствую, что готов. Полон вдохновения. Амбиций. Сосредоточен.
Прежде чем мы до этого доберемся, позвольте мне рассказать про темные месяцы, которые последовали за нашим разрывом с Лолой.
Тем вечером, когда мама привезла меня домой, я лежал в постели с высокой температурой, в лихорадочном бреду и галлюцинациях – бредил, что Лола рядом со мной, гладит меня по волосам, а потом растворяется в воздухе.
Мать периодически заглядывала ко мне удостовериться, что эта лихорадка не из тех, которые она называет «стоит вызвать «Скорую». Через два дня жар спал – но только не депрессия.
Видели, наверное, все эти суперские таймлапсы в кино, ускоренную промотку, когда часовая стрелка крутится, словно секундная… Ну да, попробуйте себе представить… только представьте, что не часы, а дни летят, как секунды.
Я был сам себе отвратителен. Практически не вылезал из постели. Практически не включал свет. Практически не двигался – разве что ходил в туалет, но даже это воспринималось, как почти невыполнимая задача. Душ принимал от силы раз в неделю, если матери удавалось меня заставить. Мог спать по шестнадцать часов в день. А потом не спать трое суток. Я затруднился бы сказать, день сейчас или ночь, не говоря уже о том, какой сейчас день недели. Ощущал себя совершенно беспомощным. Не чувствовал даже грусти. Абсолютно ничего не чувствовал. Не мог даже плакать. Мысль о том, чтобы сесть за стол перед листом бумаги, представлялась невероятным подвигом. Это была настолько глубокая депрессия, что я не мог даже рассматривать самоубийство как выход из положения.
Ощущал себя каким-то долбаным мультяшным персонажем, потому что каждый раз, когда видел себя, на мне был все тот же чертов наряд: семейные трусы, белая майка и бордовый халат. Тарелки с недоеденными сэндвичами усыпа́ли пол, окружая мою кровать со всех сторон, громоздясь друг на друга, и вдруг все разом исчезали, стоило, казалось, глазом моргнуть – как в тех самых таймлапсах в кино.
Вместе с сэндвичами копилась и почта. Корреспонденция вдруг повалила в невиданных объемах, хотя на письма мне даже смотреть было тошно. То и дело ко мне врывалась мать с сообщением, что я получил очередное письмо из какого-нибудь издательства. Она приказывала мне открыть его, но, честно говоря, мне было плевать. Я заранее знал, что там, и чуть ли не наяву слышал насмешливый голос Лолы: «Ну что, опять отказали?»
Она была такой классной, пока мы были вместе… И вправду ли я был таким неудачником, которым она меня рисовала? Неужели и впрямь дело было только во мне?
Часы крутились, кинопленка летела с головокружительной скоростью. Зима сменилась весной. А потом, в один прекрасный день, несущееся вскачь время вдруг резко остановилось.
– Флинн! – крикнула мне мама. – Сегодня тот день, когда ты сходишь в душ, побреешься, наденешь какую-нибудь одежду, прочитаешь это письмо и вернешься наконец в общество, иначе, как мне ни жаль это говорить, я соберу все твои шмотки и выброшу их на фиг на улицу!
Мать никогда не разговаривала со мной подобным образом.
Я так и не понял – то ли она стала презирать меня, то ли настолько любила, что была просто вынуждена прибегнуть к столь страшным угрозам – угрозам, которые она была готова воплотить в жизнь, судя по ее тону. Не знаю, почему я встал, но я все-таки встал. Пошел в ванную и закрыл дверь. Отлил, открыл краны умывальника и душа. Когда дверь открылась опять, я вышел оттуда свежим и гладко выбритым. Посмотрелся в зеркало и не узнал того, кого там увидел. На меня смотрел вполне себе симпатичный парень, полноценный член общества. Но я вытер глаза, потому что чувствовал себя совершенно противоположно.
– Яичница стынет! – крикнула мама.
Грохоча каблуками по ступенькам, я ссыпался в кухню и уселся за стол, щурясь от яркого солнечного света, льющегося в окно.
– А вот и мой мальчик! – воскликнула мама, широко улыбаясь. – Наконец-то я вижу твое лицо, Флинн! Я просто обожаю твое лицо!
Я схватил первый попавшийся из множества конвертов, который мама обычно складывала возле своего кресла, по соседству со старым дисковым телефоном.
Опять отказ. «С большим сожалением вынуждены сообщить…» Я открыл другое письмо. «Мы рассмотрели вашу рукопись и, несмотря на ряд положительных моментов, это не совсем то, что нам сейчас требуется…» Я почувствовал, как тело опять тяжелеет, возвращаясь к своему депрессивному состоянию. Пошарил рукой по столу, нащупал последний конверт.