– Как у девушек в тех склянках? – Я придвигаюсь к нему, испытывая такую бешеную злость, что не узнаю себя. – Ну и как – дело того стоило? И все ради того, чтобы зачать вожделенного сына?
– Значит, вот что ты думаешь? – Он отступает на шаг, словно я внушаю ему страх.
И у меня мелькает мысль – не так ли созревшие девушки поддаются живущему в них волшебству? Не с этого ли все начинается – со слетевшей с языка обмолвки? С непочтения? Не так ли мы становимся чудовищами, о которых тайком шепчутся мужчины?
Я разворачиваюсь и бегу наверх, чтобы не сболтнуть еще чего-то такого, о чем потом придется пожалеть.
Захлопнув за собою дверь, я сдергиваю с головы газовое покрывало. Стащив с себя и платье, я пытаюсь расшнуровать корсет, но куда там – я не могу нашарить его убранные внутрь завязки. Что ж, это немудрено.
Я столько лет надеялась, строила планы, но достаточно было этому мерзкому Томми Пирсону прошептать: «Тирни Джеймс», – как жизни, которую я знала, настал конец. Теперь мне не бродить по тропинкам, не привлекая при этом нежелательного внимания. Никакой больше грязи под ногтями, исцарапанных ботинок и растрепанных волос. Отныне мне будет нельзя ни пропадать целые дни в лесу, ни уходить с головой в собственные мысли – скоро и моя жизнь, и мое тело будут принадлежать мужчине.
Но с какой стати Томми Пирсон выбрал меня? Я же не делала секрета из того, что терпеть его не могу. Ведь он жесток, глуп и кичлив.
– Ну конечно, – шепчу я, подумав о хищных птицах, которых он любит дрессировать. Он наслаждается самой этой дрессировкой, а когда она завершена, теряет всякий интерес к своим питомцам, спокойно взирая на то, как они умирают голодной смертью. Для него это всего лишь игра.
Я бессильно опускаюсь на пол. И вспоминаю, как мы с отцом вырубали дырки во льду озера, там, где оно глубже всего. Как же мне хочется сейчас скрыться подо льдом, исчезнуть в холодной бездне.
В комнату входит матушка, и я спешу накинуть покрывало на место. Обычай велит, чтобы она сняла его с моей головы, одновременно рассказывая о том, каковы обязанности жены. Матушка стоит передо мной, я гляжу на нее сквозь покрывало и жду, что сейчас она резко потянет меня вверх, прикажет встать на ноги и не вешать нос, скажет, что мне повезло – но вместо этого она запевает старинную песню о милосердии и благодати. Потом нежно снимает с меня покрывало, кладет его на туалетный столик и, расплетя мою косу, вынимает из волос красную ленту, и волосы свободными волнами падают мне на спину. Взяв меня за руки, она помогает мне подняться с пола, затем расшнуровывает корсет, и я наконец-то вдыхаю полной грудью. Это напоминает мне о свободе – свободе, которой я лишилась навсегда.
Матушка вешает платье. Я вдруг начинаю задыхаться.
– Это… это не должно было случиться, – бормочу я. – Только не Томми Пирсон…
– Шш-ш, – шепчет матушка и, намочив полотенце в миске с водой, обтирает им мои лицо, шею, руки, охлаждая мое разгоряченное тело. – Вода – это эликсир жизни, – говорит она. – Эту водицу брали из источника, там, где она свежее всего. Ты чуешь, как она свежа? – спрашивает матушка, поднеся ткань к моему носу.
Я не могу произнести ни слова и только киваю в ответ. Не понимаю, зачем она это говорит.
– Ты всегда была умной девочкой, – продолжает она, – умной и находчивой. Наблюдай. Слушай. И знай – то, что ты увидишь и услышишь, тебе пригодится.
– Чтобы пережить год благодати? – спрашиваю я, глядя на ее губы, перемазанные темно-красным соком тутовых ягод.
– Чтобы быть женой. – Она подводит меня к кровати, и я сажусь на ее край. – Я знаю, ты огорчена, но поверь, по возвращении будешь чувствовать себя иначе.
– Если я вообще вернусь…
Она садится рядом со мной и снимает серебряный напер – сток, так что я могу разглядеть изуродованный палец, кончик которого утрачен. От ее близости, от этого редкого для нее проявления нежности я начинаю плакать.
– Помнишь, как Джун рассказывала истории про кроликов, живших на огороде? – спрашивает она.
Я киваю, вытирая слезы.
– Среди них имелась одна крольчиха, которая вечно попадала в передряги, потому что то и дело убегала туда, где ей быть вовсе не полагалось. Но зато, благодаря этому, она смогла разузнать много полезного и о тамошнем фермере, и об окружающих землях, узнать то, чего остальные кролики знать не могли. Но добывать знания нелегко, и за них приходится дорого платить.
Я чувствую, как по спине бегут мурашки.
– Беззаконники… это сделали они? – шепчу я, касаясь ее изуродованной руки. Мягкая кожа горяча. – Они что, пытались выманить тебя из становья? Это и случается с девушками в год благодати?
Она высвобождает руку и вновь надевает наперсток.
– У тебя всегда было слишком живое воображение. Я просто рассказываю тебе о кроликах. Ты же знаешь – нам нельзя болтать о годе благодати. А сейчас мне, наверное, следует напомнить тебе об обязанностях жены…
– Пожалуйста… не надо. – Я качаю головой. – Я помню твои уроки: ноги врозь, руки по швам, а очи обращены к Богу.
Я узнала все об этих вещах задолго до матушкиных уроков. Со своего места в листве дуба я столько раз видела любовников, занимающихся этим на лугу. А однажды мы с Майклом не могли слезть с этого дуба, пока у самого подножия его Фрэнклин елозил по Джослин. Тогда мы давились смехом, старались не расхохотаться, но сейчас все это отнюдь не кажется мне смешным – я думаю о том, как же противно мне будет заниматься этим с Томми Пирсоном, слушая его пыхтение и видя над собой его красную рожу.
Опустив глаза в пол, я вижу, как на кремовом чулке матушки расплывается капля крови. Догадавшись, что я вижу эту кровь, она убирает ногу.
– Мне очень жаль, – шепчу я, и мне действительно жаль. Еще один месяц без сына. А что, если конец ее детородной поры уже не за горами? Это опасно. Я не могу себе вообразить, чтобы отец решил избавиться от нее, как это сделал со своей женой мистер Фэллоу, но в последнее время происходит немало такого, чего я и представить себе не могла.
– Нам с твоим отцом повезло, мы любили друг друга с самого начала, но и уважение… и общие цели со временем могут перерасти в нечто большее. – Она убирает за ухо выбившуюся из косы прядь волос. – Ты всегда была его любимицей. Его сорванцом. Знаешь, он никогда бы не отдал тебя тому, кого бы считал… незрелым.
Незрелым? Что-то я не пойму. Ведь как раз этим словом и можно исчерпывающе описать суть натуры Томми.
– Твой отец хочет одного – того, что лучше для тебя, – добавляет матушка.
Я знаю, что следует держать рот на замке, но мне уже все равно. Пускай меня изгонят, пускай высекут до полусмерти – лишь бы больше не приходилось молчать.
– Ты не знаешь, на что способен отец, – спорю я. – А я кое-что видела. И кое-что знаю. Например, минувшей ночью к нему приходили стражники, и он…
– Я тебе уже говорила… – Она встает, чтобы уйти. – Твое воображение доведет тебя до беды.
– А как насчет моих снов?
Матушка останавливается, и ее спина словно деревенеет.
– Вспомни, что случилось с Евой.
– Но я же вижу сны не о том, как поубиваю совет. Мне снится девушка… с красным цветком, приколотым там, где сердце.
– Не делай этого. Никому не говори о своих снах.
– Она разговаривает со мной. Рассказывает… о том, как все могло бы быть. У нее серые глаза, такие же, как у меня, такие же, как у отца. Что, если она одна из его… его дочь, живущая в предместье? Я видела, как он уходит за ворота, видела столько раз, что и не счесть…
– Думай, что говоришь, Тирни! – рявкает матушка, и в голосе ее звучит нечто такое, что заставляет меня вздрогнуть. – Хотя глаза твои и открыты, ты не видишь дальше своего носа.
Мои глаза наполняются слезами.
Матушка глубоко вздыхает и снова садится рядом.
– Эти сны… – говорит она, нежно обхватив ладонями мое лицо – теперь ее кожа стала холодной и влажной, на лбу выступил пот, – они есть единственное, что принадлежит только тебе, тебе одной. В них тебя никто не может тронуть. Держись за свои сны, пока можешь. Ибо скоро они превратятся в кошмары. – Она целует меня в щеку. – Не верь никому, – шепчет она. – Даже самой себе.