(Из позднего Великого)
***
Тогда-то, раным-рано – после битвы с «огнетушителем» грязного винища, битвы с пожаром, битвы с папулей, битв на зоне – стал Великий осознавать шкурой, ещё не очень дублёной, что всё в этом мире – Битва. Видения надвинулись позже. И заслонили…
***
Перчатка-самолёт
Надвинулись и заслонили Великому жизнь извитые, как дым, видения. Самую ральную жизнь в её прямоте-простоте. Нахлынули мороки, миражи. Откуда нахлынули, Бог весть. Только затуманило глаз, зашумело в башке, во всём распахнутом миру существе такое что-то заворочалось, с чем нет и не может быть сладу.
Это потом он понял – его призвали. Не в армию, не в тюрьму, которых не избежал позже, в инстанцию посерьёзней. Верить не хотел, не стремился в эту инстанцию, и даже сопротивлялся поначалу.
Противление дало, вероятно, некоторый уродливый наклон в творчестве… но, несмотря ни на что, всю-то свою жизнёшечку подчинил он блуждающей Силе. Никем и никогда не понятой Силе. Творчеству.
И служил. Служил ей верно, до конца. Со всею истовостью, искренностью, прозорливостью. Несмотря ни на что…
***
Великий лукав. Дураковат, и даже не в меру. В последних классах школы двадцатилетний переросток, несколько лет потративший на подростковые колонии, вынужден был доучиваться с нами, пятнадцати-шестнадцатилетними. Он явно отличался от всех, как настоящий Неандерталец от кроманьонцев. И ненавидел халдейский глас, стоны, жесты педагогов. Первый написал стихотворное сочинение об ученических годах, поименовав его «Школьный вальс»:
«Мы в школу шагали,
А в школе шакалы,
Которые сделали нас ишаками,
Указками били, дерьмом нагружали,
Пасли, и над ухом дышали, дышали…»
***
Да, но ведь и я, сам тайный неандерталец (пока ещё тайный), стал поражать его самодельными стихами. Стихи были чудовищны и потому нравились Великому.
Особенно его поразило двустишие про нежную девочку, про невозможность красиво признаться ей в «красивых» чувствах, а потому под конец любовной эклоги раздавался там вопль:
«Мне покоя не даёт
Твой перчатка-самолёт!..»
Великий хохотал, как сумасшедший: сгибаясь, переламываясь в поясе, чуть ли не падая на сырой весенний тротуар, по которому шагали из школки после уроков…
А потом взял да насочинял про себя, заикающегося во пьянке:
«Мой приватный логопед
Как-то сел на лисапед,
В грязь упал, и напугался,
И захрюкал, как свинья…
Матюгался, заикался,
Стал такой же, как и я…
Ходим мы теперь вдвоём
К логопеду на приём…»
***
И обрывочек ещё:
«…и с тоски
Сел в такси…»
***
А я читал ему, читал на полном серьёзе другие стишки, и сам внутри хохотал.
Я прочитал ему эпос: «Про Корову, Таракана и Паровоз», где все три персонажа дружили, враждовали, стремились. Эпос венчался лирическим пассажем, где после столкновения коровы с паровозом вырисовывалась величественная степная картина:
«Лягушки квакают вдали
И Паровоз лежит в пыли…»
Великий хохотал. А я ликовал, учуяв родственную душу. И снова, и снова нёс вдохновенную ахинею. Потом я назвал это так: прозотворение…
Нельзя? Но почему! Стихо-творение – можно, а прозо-творение – нельзя? Можно.
***
Моль из Хухряндии
Можно многое. Можно вообще почти всё, если на взлёте, на вдохновенье, на восхитительном порыве вранья, которое уже большая правда, нежели сама правда. Главный закон творчества: не соврёшь, не расскажешь.
***
Я рассказал ему про Моль.
Великий, изумившись, признался, что никогда не видел Моль. Он попросил обрисовать её черты, параметры, образ жизни.
Пришлось объяснить, что Моль живёт в шкафу, что это прекрасное белокрылое существо размером с филина. Вылетает из шкафа исключительно по ночам и питается специально заготовленным для неё тряпичным хламом. Хороших, добротных вещей Моль не ест, поскольку уважает хозяев дома и заключила с ними мирный договор, по которому люди оставляют ей указанное договором пропитание…
***
«Перед тем, как стать хоть чем-то,
Надо помечтать о чём-то…»
(Из поучений Великого)
***
Великий верил и просил показать Моль. Но поскольку Моль появляется только ночью, я обещал ему показать детёныша Моли. И даже подарить ему этот плод воздушного соития Моля с Летучей Мышью. Она ведь тоже, как и Моль, проявляется только в тёмное время суток. И тогда, в потёмках, нужно лишь выждать время и выкрасть детёныша…
Но это потребует изрядной ловкости, длительной тренировки, а посему отложим до лучших дней, до ласковых летних вечеров.
Великий верил.
***
…днём все мыши серы…
***
Верил Великий, и даже писал эклогу про Моль и Летучую мышь. Она затерялась в скитальческой жизни, помнится обрывочек:
«…та-та-та… ни зверем, ни птицей
Обозначиться не спешит,
Ужас кружится над черепицей.
Жуть кожевенная ворожит…»
***
Видимо, из «дневника». Впрочем, нет, не вёл он дневники. Ночники вёл:
«Дикое желание в осеннюю ночь – схватить булыгу и разгваздать звезды. Вдребезги…»
* * *
«…коготочки не топырь,
Я и сам, как нетопырь…»
* * *
Великий лукав. Верил мне лишь потому, что у него самого жили диковинные создания, за которыми трепетно ухаживал и никому не показывал. Чтобы не сглазили. Очень нежные они были. А звали их – Хухрики. Двое, он и она. Он – Хухуня. Она – Хохоня. И оба они – Хухрики, выходцы из страны Хухряндии.
Они родили детёныша Кузюку, и со всеми этими созданиями Великий обещал меня познакомить. И даже показать могилу их прародича – Главного Кузенапа.
Но не познакомил.
Сказал, что в погожий день отнёс нежные создания в горы, положил на травку у могилы Главного Кузенапа, и отпустил восвояси. Убеждал и меня отпустить Моль на волю. Я сопротивлялся.
Великий верил. Верил каждому моему слову, особенно нелепому.
За это я его и любил. – За природное неандертальство.
***
Верить-то Великий верил. Но сомневался. Сомневался вообще во многом. И, в конце концов, усомнился в самом устроении мира, вернее, в правильности устроения его. А не наоборот ли кто-то всё в мире перевернул? Злое сделал добрым, доброе злым?
И предложил свой Вариант Доброго Мира. И написал целый трактат.
Трактат за давностью лет не сохранился. Остался обрывок со стишками, счастливо прилепившимися к старой папке. Точнее, обрывки стихотворения, из которых, впрочем, можно догадаться о величии Целого:
«…шатучая ива… плакучий медведь…
Как всё это славно сложилось!
А ведь
Сложись чуть иначе, стань мишка шатучим,
Мир тотчас же стал бы плохим и плакучим,
Плачевным бы стал, кровожадным и гнусным,
Урчащим из кущ…
Но не будем о грустном.
Мир так поэтичен!.. В нём нежен медведь,
Лирична мятежная ива, а ведь…
Но – нет!
Нет, нет, нет.
Так ведь лучше?
Так ведь?..»
* * *
И ещё какой-то обрывочек, довольно бессмысленный и, скорее всего не имеющий отношения к Целому. Но, пытаясь соблюдать историческую правду, вот он:
«…волки, волки,
А где ваши тёлки?..»
Это всё, что осталось в той папке. Были, правда, и другие папочки с рукописями. Но речь о них впереди.
***
Гы-ы-ы…
Впереди расстилалось для Великого нечто, судя по общественному озлоблению, вызванному публичными проектами, невеликое. Имел слабость, отвагу и глупость составлять проекты, мечтать.
Неравнодушный к бедам Отчизны, не только запивал горькую с малолетства, но вдохновлённые любовью к собратьям-русичам проекты направлял прямиком в газету. В самую главную партийную газету, где серьёзные дяди услышат, примут меры.
Дяди принимали. Не швыряли в корзину рукописи, но, усердные, слали тревожные сигналы в школу, детскую комнату милиции, родителям…
Особенное негодование вызвал проект повышения демографии. Поняв окончательно, что ни увещеваниями, ни материальными посулами рождаемости не поднять, Великий предлагал более действенные меры.
То есть, обернуться и посмотреть назад… куда?..
О, ужас! – Великий предлагал возродить методы проклятого царизма. Одно это уже попахивало политической статьёй, избежать которую Великому помогло лишь его малолетство и добрая репутация родителей…