7
Выполнив задание редакции, Никаноров накануне отъезда пришел на санаторный пляж. Он долго лежал на золотистом горячем песке, испещренном отпечатками легких пляжных туфель и чьих-то беззаботных босых ног. И виделся ему другой песок - бурый, пыльный песок пустыни и другие следы на нем. Следы кирзовых сапог, танковых гусениц, копыт артиллерийских коней. И на передней упряжке, везущей 107-миллиметровый миномет, скачет с карабином за спиной, в прямо посаженной пилотке, с темным от пыли лицом, Иванов, старший ездовый. В горле у Никанорова пересохло, губы растрескались, хоть бы глоток воды! Он догоняет Иванова. Тот на ходу достает из переметной сумы немецкую фляжку, обшитую сукном:
- Водичка, товарищ лейтенант!
- Откуда? - сияет Никаноров.
- Энзэ, - хитро улыбается Иванов.
Уже третий раз сегодня, когда становится невмоготу от жажды, у Иванова обнаруживается энзэ - неприкосновенный запас, давно всеми выпитый. Вода теплая, солоноватая. Глоток, другой, третий. Выпил бы все - нельзя, хотя никто не запрещает, никто не укорит. Отдает флягу Алферову. И тот, после трех глотков, передает еще кому-то, кажется, Хихичу. Иванов пьет после всех, подмигивает:
- Дай бог не последнюю!..
И понимает Никаноров: есть еще у Иванова запас. А вокруг - песок и зной, серый, грязный, горячий песок… Да было ли все это?
Он смотрит на прохладную морскую синь, на загорелых людей в ярких купальниках, на струйки воды, фонтанчиками бьющие в бетонных чашах, и опять, как тогда в деревне, чувствует смутное беспокойство и какую-то вину перед Ивановым.
И вновь он успокоил себя тем, что Гребцов подал мысль самую правильную, что письмо из колхоза еще не получено, и уж когда он приедет, то сразу возьмется за Подшивалова.
В Москве Никаноров не нашел в своей почте никаких известий от Иванова. Пометил в специальной книжке среди предстоящих дел: письмо Васильичу. И отправил его перед самым отъездом в Туву. Там, где-то у подножья хребта Танну-Ола, строился металлургический комбинат. Работа, по сигналу с места, шла медленно, не хватало инженеров и рабочих, стройматериалы везли издалека и в пути половину ломали. Гребцов поручил Никанорову написать критическую корреспонденцию. За этой работой отодвинулось и на время даже несколько позабылось дело Иванова.
Когда Никаноров сдал тувинскую статью и получил новую командировку - в Голодную степь, пришло долгожданное письмо. Все было, как условились: убедительные и обоснованные факты о хищениях, которыми занимался Подшивалов. В конце стояло пятнадцать фамилий, незнакомых Никанорову - механизаторы, птичницы, зоотехник, счетовод. Подписался и сам Иванов, поставивший, как советовал Никаноров, все свои звания: колхозник с 1930 года, ветеран войны, орденоносец.
О своей болезни Иванов писал мало: поболел, повалялся в больницах, теперь чувствую себя получше. И Никаноров, конечно, не знал, как Иванов, измученный болями, ослабевший, ходил по учреждениям областного города, добился приема у самого высокого начальства в обкоме и прокуратуре и все же положил на стол описание всех подшиваловских дел.
Никаноров перечитал письмо, задумался. Хоть бы на день раньше! Мысленно уже летел он в Голодную степь. Вчера был подписан приказ, получены деньги, заказан билет на ташкентский самолет. Но перед ним, как наяву, встала фигура Иванова в гимнастерке и с карабином, конный полк, мчащийся в бой, и чувство давнего, неоплаченного долга победило все. Решительно вошел он в кабинет Гребцова. Тот правил гранки.
- Старик, - оказал Никаноров, - сделай доброе дело. Переиграй мою командировку.
- А что случилось?
- Вот куда я обязан ехать. - Никаноров положил на стол письмо.
- Ах, это, - сказал Гребцов, просмотрев первый лист. - Помню, помню. Еще немного повременим.
- Сколько можно? - спросил Никаноров раздраженно. - Люди там ждут, Подшивалов процветает, а мы резину тянем.
Гребцов нахмурился, тень недовольства легла на его лицо.
- Миша, я же сказал: все сделаем в свой час. Положись на меня.
Никаноров почувствовал - нет, Гребцова не убедить.
- Если ты, старик, упорствуешь, перенесем этот разговор в кабинет главного. Он как раз у себя. Пойдем к шефу! Вставай!..
Гребцов не терпел, если грубо тянули его к редактору. И Никаноров предвидел - Гребцов рассердится, станет официально-замкнутым. Но тот лишь укоризненно вздохнул:
- Эх, Миша, Миша… Мне стоило усилий выбить эту командировку именно для тебя. Главный хотел послать какого-то писателя. А я говорю: зачем нам варяги, когда есть свой знаток Голодной степи? Напомнил: ты открывал эту тему читателям. Сколько - уже лет восемь прошло? - а я помню твои очерки. Особенно "Покорители пустыни"…
Никаноров беспомощно и благодарно улыбнулся, а Гребцов продолжал:
- Неужели тебе не хочется опять туда съездить? Посмотреть, что стало? Встретиться с теми ребятами, первыми строителями, узнать, как сложились их судьбы? Увидишь город, где стояли вагончики и палатки. Увидишь плантации и сады, где была пустыня…
Слова его точно попали в цель. Какой журналист не мечтает вновь попасть к людям, о которых писал когда-то?
А Гребцов победно завершал свое наступление:
- Да что изменится с твоим Подшиваловым за две недели? Вернешься - обещаю твердо! - сразу поедешь в Сибирь.
- Убедил! - сдался Никаноров.
- Еще не раз спасибо мне скажешь. Благодарность могу принять и натурой. Привези-ка, старик, дыньку из Гулистана. Ах, какие там дыни! Упоение…
Никаноров помнил, что Гребцов и в студенческие годы слыл гурманом. Однако над ним не подсмеивались, а относились к маленькой его слабости сочувственно. Знали: отпечаталась в его памяти навсегда ленинградская блокада. Гребцов перенес ее подростком, полуживого, в страшную зиму сорок второго года, вывезли его в Узбекистан. И с тех пор неповторимо ароматный запах свежеразрезанной дыми, урюка, винограда связывался для него с выздоровлением, с возможностью жить.
Никаноров заверил, что дыню привезет, и ушел успокоенный, довольный.
На другой день он уже глядел в окно самолета, плывшего на высоте десять тысяч метров где-то над Аральским морем.
8
А когда, через две недели, радуясь успешной командировке, встрече с Москвой, с дочками, нагруженный дынями, он появился в редакции, ему вручили телеграмму.
"…По силе возможности, - прочитал Никаноров, - Иванов просит приехать плохо с ним совсем плохо Дарья Матвеевна…"
Устало он опустился на стул. Потом, мысленно казнясь, пошел в кабинет Гребцова договориться о командировке, а заодно отдать дыни.
- Привез? - воскликнул нежно Гребцов. - Ну, старик, ты просто меня потрясаешь. Ай, спасибо, вот уж спасибо!
Он вдруг осекся, взглянув на Никанорова.
- Почему такой мрачный? Что произошло?
- Человек один умирает. Когда-то, можно сказать, меня спас.
- Молодой?
- За шестьдесят.
- Ну, старик, что же тут… Тут ничего не скажешь. - Сочувствуя товарищу и желая хоть чем-то его утешить, умный Гребцов добавил: - Понимаю тебя. Я сам недавно свояченицу хоронил…
Никаноров получил командировку и поехал в транспортное агентство. Билеты на день вперед были проданы. Он пробился к начальнику, показал телеграмму, корреспондентское удостоверение, - и билет нашелся.
Назавтра он уже подъезжал к знакомому дому. Еще не выходя из машины, понял, что опоздал. У открытых настежь дверей толпился народ и стояла крышка гроба, обтянутая кумачом. Никаноров прошел под любопытными взглядами женщин в черных с кружевами платочках, мимо крестящихся старух, поднялся на крыльцо и увидел выплаканные глаза Дарьи Матвеевны и всю ее фигуру, подавшуюся к нему. Он обнял ее за сухие твердые плечи, поцеловал в пахнущие какой-то степной травкой волосы.
- Не застали, - сказала она, прислоняя скомканный платочек к глазам. - А уж как ждал-то он вас! Все говорил - вот лейтенант мой нагрянет. Спасибо, что проститься приехали. Там он…
Никаноров, неслышно ступая, прошел в горницу и на раздвинутом столе, за которым Иванов еще так недавно угощал его, увидел своего старшего ездового. Он лежал с закрытыми, сильно запавшими глазами. Лицо его, как и у всех покойников, которые долго мучились перед смертью, выражало страдание. На груди умершего лежала картонка с привинченной Красной Звездой, гвардейским знаком и пятью медалями. Никаноров помнил эти начищенные медали на гимнастерке Иванова, и от того, что их уже отделили от хозяина, ощутил безысходную скорбь. Он постоял, поглядел на венок с твердыми жестяными листьями и свернувшейся лентой, на которой были видны только два слова "правления и… организаций", и ему захотелось вновь увидеть Иванова молодым и веселым. Он взглянул в зеркало шифоньера, но наткнулся глазами на плотную материю, которой оно было наглухо занавешено.
В горницу входили старухи, крестились, вздыхали, качали горестно головами. Вошел по-хозяйски немолодой татарин-фотограф, расставил громоздкий штатив с допотопным черным аппаратом. Дарья, две взрослые дочери с мужьями, сорокалетний сын с женой и еще какие-то женщины - видимо, вдовые сестры - выстроились у гроба. Впереди поставили детей: веснушчатых девочек с косичками и мальчишку в топорщащейся школьной форме. На руках держали малышей - совсем грудного и годовалого. Фотограф взял картонку с орденом и медалями, выставил сбоку, чтобы попала в объектив.
Никаноров незаметно вышел, присел возле дома под окном. Из горницы раздались причитания:
- Ой, да на кого же ты нас спокинул-то?..
Это заголосила Дарья. Ей, вопросом же, ответила сестра Иванова:
- Ой, да как же мы станем жить-то?..