К Никанорову подошел Водолахин, инструктор райкома. Был он человеком добрым, чувствительным и горевал неподдельно. Но так как пришлось ему написать в своей жизни много протоколов, решений, резолюций и всяких служебных бумаг, то мысли свои, порой выражал он словами, отформованными в давно устоявшиеся фразы.
- Да, - вздохнул он, - замечательного потеряли товарища. Безвременно от нас ушел. Старейший труженик. И как смело руководству помог… - Тут Водолахин заговорил по-другому: - Этого гада Подшивалова убрать с дороги.
- Как убрать? - не повял Никаноров, уверенный, что уж теперь-то напишет о Подшивалове с таким гневом, с каким, пожалуй, не писал еще ни о ком. В память Иванова.
Оказалось, что из областного города, где Иванов вручил начальству бумаги, откликнулись без промедления.
- Понаехало к нам комиссий и ревизоров разных, - говорил Водолахин, - просто навалом. И из обкома, и из народного контроля, и из следственных органов. Раскрутили узелок. Дня три уж, как вытурили Подшивалова. Теперь сидит в районе, суда ждет.
…После похорон и поминок Никаноров возвращался самолетом в Москву. Он откинул высокую мягкую спинку кресла, прислонился к ней головой и не заметил, как заснул.
И снилось ему, будто они опять всей батареей скачут в эту проклятую гору, и кони выбиваются из сил, и нахлестывают их измученные, разъяренные солдаты, и помогают толкать и тянуть непосильно тяжелые минометы. Но ничего, решительно ничего не получается. И никак он не может выполнить самый главный приказ - открыть огонь по врагу. И вдруг он увидел Иванова. Тот улыбался ему и как тогда, в пустыне перед Хинганом, протягивал флягу с водой.
Найдется добрая душа
Памяти Бориса Бедного -
Человека, писателя, друга.
В те времена студенческое общежитие помещалось во дворе нашего единственного в мире института. И после лекций мы приходили к себе в комнату, чтобы вместе, впятером, идти в столовую. Но в тот раз, за два дня до стипендии, мы долго не расходились, не зная, где же достать денег - хотя бы самую малость - на обед.
- У тебя, Боря, резервов никаких не осталось? - спросил я.
Борис был старше нас, хозяйственней, расчетливей, что ли, он как-то ухитрялся дотягивать до стипендии и часто выручал то одного, то другого.
- Нынче, Витя, у меня пусто, - помотал он головой. - Самому в обрез. Впрочем, погоди!..
Он похлопал по карманам черных, в аристократическую полоску, брюк, заправленных в старые кирзовые сапоги. В карманах что-то тоненько звякнуло. Борис нашел две-три монеты, обшарил свой поношенный пиджак, вынул сложенные вчетверо разноцветные бумажки и вдруг засмеялся:
- Карточки… Смотри-ка, продуктовые карточки завалялись, не отоваренные даже…
Да, карточки… В этих карточках была вся наша скудная месячная норма продуктов. На маленьких талончиках - там и хлеб, и крупа, и жиры - четко обозначено: 500 грамм, 100 грамм, и даже 10 и 5 грамм. И ни грамма больше! Как их ценили, эти продуктовые карточки, как берегли, как боялись потерять!
- Выбрось, зачем они? - сказал Борису первокурсник Мишаня, самый младший из нас.
Месяца три назад карточки отменили, хлеб, масло, колбасы - все стало продаваться в магазинах свободно. Бери, покупай, ешь на здоровье. Но денег у нас почти не было, и жизнь в то время оставалась трудной, такой трудной: еще лежали в развалинах многие наши города со взорванными и разбомбленными электростанциями, заводскими цехами, вокзалами, со скелетами сгоревших вагонов на запасных путях. И в этих городах люди ютились в землянках и глинобитных халупах. Детские дома были переполнены сиротами - их отцов, их матерей взяла война. А в госпиталях еще долечивались подорвавшиеся на минах, пробитые пулями и осколками, безногие, ослепшие, изувеченные солдаты. Их участь миновала нас совершенно случайно.
Зная все это, мы никогда не роптали, хотя жили впроголодь. Стипендия у нас была маленькая, куда меньше, чем у студентов, скажем, инженерных, медицинских или сельскохозяйственных вузов: институт наш считался вузом третьей, самой низшей категории.
Борис стоял передо мной и задумчиво смотрел на продовольственные карточки.
- Нет, - сказал он, - выбрасывать их нельзя, сохраню на память. А деньги, Витя, возьми! - он протянул мелочь. - Может, булочку купишь… Или еще где-нибудь займешь, вот и обед. С миру по нитке…
- Кому на булочку, кому на прогулочку, - срифмовал Гриша. - А у меня даже на булочку нету…
Он посмотрелся в карманное зеркальце, причесал смоляные кудри, поправил растянутый воротник старого свитера:
- Даже на картофель жареный не хватает…
- Нам с Витей уже три дня не хватает, - вызывающе сказал Мишаня. - И мы ничего, не объявляем миру о своем героизме. Правда, Витя?
Мишаня как бы приглашал меня одернуть Гришу, вступить с ним в словесный бой. Но с Гришей, завзятым острословом, так просто связываться не имело смысла.
- Вы люди железного склада, - ехидно ответил Гриша. - А я не стоик. И отнюдь не герой…
Почти всю войну Гриша провел в полковой разведке, заслужил три ордена и много медалей, но никогда их не носил и почему-то любил прикидываться робким и даже трусоватым. Устраивал, по выражению Бориса, маленький цирк. А Мишаня, единственный из нас пятерых, на фронте не был: сначала не подошли года, потом работал на военном заводе, делал снаряды и патроны. И кто знает, может быть, теми самыми патронами мы - и Борис, и Гриша, и Ленька, сейчас молчаливо сидевший по-турецки на своей койке, - еще совсем недавно стреляли по фашистам. А мне пришлось стрелять еще и по японцам, в Маньчжурии.
- Нет, я не герой, братья студенты, - продолжал Гриша. - И не судите меня строго, что покидаю вас в трудную минуту. Я поеду к Братухе-майору. Там тепло, светло и мухи не кусают. А на столе меня ждет семейный обед. И, как вы понимаете, из трех приличных блюд…
Когда Гришу прижимало безденежье, он сразу вспоминал своих однополчан: то какого-то Братуху-майора, служившего теперь в Генеральном штабе, то Веньку-капитана, ставшего комендантом станции Мытищи, то помкомвзвода Лопусова и еще каких-то фронтовых друзей. Изредка они появлялись у нас в общежитии, вели себя скромно и сдержанно, а с нами разговаривали почтительно. Еще бы, ведь мы, по их выражению, "пошли учиться на писателей". Однополчане забирали Гришу с собой, возвращался он поздно и всегда возбужденно рассказывал о своих ресторанных похождениях. А о разведке, о захвате языков, о смертельных схватках в немецком тылу почти всегда помалкивал, несмотря на расспросы Мишани.
С грустью и легкой завистью к Грише я думал о том, что мои однополчане рассеялись, никто из них не попал в Москву, и здесь у меня нет такой поддержки, как у Гриши. Правда, у меня есть Юрка и Валя, друзья давние и надежные, еще по довоенному другому институту, где я проучился два года вместе с ними. Они поженились как раз перед самой войной, за месяц до Юркиного ухода в ополчение: он был близорук, в армию, вместе со всеми студентами, его не взяли. В трудную минуту я всегда иду к Вале с Юркой. Но сейчас неудобно - я уже брал у них в долг и еще не сумел отдать в срок.
На всякий случай я снова проверил карманы своего потертого офицерского кителя, сшитого перед демобилизацией, два года назад. И, не найдя ничего, спросил:
- Так что же будем делать? Какой выход из положения?
- У меня положение безвыходное, - объявил Ленька, затягивая ремень на старой солдатской гимнастерке, которую он носил с матросскими клешами. Он всегда выражался категорически, не выносил недомолвок, половинчатых решений, был самым терпеливым к лишениям и самым резким в суждениях, этот бывший командир санитарного взвода.
Ленька встал с кровати, молча вынул из тумбочки общую тетрадь и снова уселся по-турецки, собираясь что-то писать.
- Безвыходных положений не бывает! - непререкаемо объявил Мишаня. И в его серых, удлиненных глазах вспыхнул фантастический огонек.
Мы рассмеялись: Мишаня любил провозглашать теоретические истины, которые не так-то легко претворять в жизнь.
- Эх, юноша, - вздохнул Борис, - не клевал тебя жареный петух, не клевал!..
И на минуту в комнате стало тихо: за словами Бориса стояло такое, что даже нам казалось жутким. Три года Борис был в плену, куда попал летом сорок второго, расстреляв все патроны и потеряв почти весь свой взвод, при отчаянной обороне безымянной высоты под Воронежем.
- Мы с Витей всегда находили выход, - пробурчал Мишаня. И сегодня найдем!..
- И я найду, - сказал Ленька. - Терпеть буду, на кипятке и хлебе продержусь. Подумаешь, два дня до стипендии. Не продержусь, что ли? В сорок втором, когда мы из окружения пробивались, из-под Харькова, там похуже было…
Если мы вспоминали о пережитом на фронте, Мишаня сразу умолкал. Однажды, правда, и он вставил словечко из своего прошлого. В тот раз Гриша и Ленька почему-то вспомнили новогоднее наступление и дружно перечисляли трофеи - консервы, шнапс, печенье, сигареты, шоколад, - доставшиеся их взводам.
- И нас тоже под Новый год отоваривали, - сказал Мишаня, улучив минуту. - Плавленый сахар давали. Весь день я потом этот сахар у станка посасывал.
На плавленый сахар никто не обратил внимания, и с тех пор Мишаня всегда молчал, если мы вспоминали о фронте, понимая, что не может ничего противопоставить нашей, столь завидной в его глазах, военной судьбе. Но, помолчав, начинал донимать нас своими наивными вопросами. И сейчас напористо опросил Леньку:
- Ну, все ж таки, вы что-то ели в этом окружении? Вам паек-то какой-нибудь интенданты выдавали? А у нас совсем ведь ничего нету!..