- Чего мне врать-то? Добрый пятистенок у нас… с постройками, со всем, с огородом - тыщи полторы-две.
- Где это? - поворачивался в ту сторону Николай Григорьевич.
И тогда тот, кто перехватил интерес, начинал тоже подробно, долго объяснять, где его село, как называется река, почем у них мясо осенью…
- У меня вот свояк приезжал… как раз осенью тоже… Посмотрел. "Ну-у, - говорит, - у вас-то жить можно! Это, - говорит, - ты у нас иди сунься".
- А откуда он?
- За Уралом… Город Златоуст.
- Что ж ты город-то суешь? Мы про сельскую жизнь говорим.
- Он не из самого города, а близко к этому городу.
- Да зачем же там где-то брать, человек про наши места интересуется! Это я тебе могу насказать: у меня свояк в Магадане вон…
- Ну, едрена мать! Ты еще скажи - в Америке.
- А при чем тут Америка-то?
- А при чем Магадан?
- Да при том, что - речь идет про сельскую местность, а ты куда-то в Златоуст полез! Чего ты в Златоуст-то полез?!
- Тихо, тихо, - успокаивал Николай Григорьевич горячих селян. Странно, он становился здесь неким хозяином - на манер какого-нибудь вербовщика-работодателя в толпе ищущих. - Спокойно, мужики, - говорил Николай Григорьевич, - мы же не на базаре. Меня теперь интересует: сколько над уровнем моря твое село? - Это вопрос к тому, в чьем селе дом-пятистенок стоит дешевле.
Тот не знал. И никто не знал, сколько над уровнем моря их деревни и села.
- А зачем это?
- Это очень важно, - пояснил Николай Григорьевич. - Для сердечно-сосудистой системы необходимо. Если место немного возвышенное - тоже нельзя: сразу скажется нехватка кислорода.
- Не замечали, - признавались мужики.
Но это - так, это Николай Григорьевич подпускал для пущей важности. Больше говорили про цены на постройки, на продукты, есть ли река в деревне или, может, озеро, далеко или близко лес… Потом переходили на людей - какие люди хорошие в деревне: приветливые, спокойные, не воруют, не кляузничают. И тут - незаметно для себя - начинали слегка врать друг другу. Это как-то само собой случалось, никто не преследовал никакой посторонней цели: один кто-нибудь начинал про своих людей, и уж тут другие не могли тоже умолчать, тоже рассказывали, но так, чтобы получалось, что у них - лучше.
- А у нас… обрати внимание: у нас, если баба пошла по воду, она никогда дом не запирает - зачем? Приткнет дверь палочкой, и все: сроду никто не зайдет. Уж на что цыганы - у нас их полно - и то не зайдут: мы их так приучили.
- Да кого!.. Вы вот возьмите: у нас один вор есть…
- Вор?!
- Вор! Мы все про него знаем, что он вор, он уже раз пять сидел за это дело. А у нас одна заслуженная учительница живет, орден имеет… И этот вор натурально пришел к ней и говорит: "Пусти пожить недели две". А он у нее учился когда-то… в первом классе, что ли. Он, вообще-то, детдомовский, а она, видно, работала там. Да. "Пусти, - говорит, - пару недель пожить, пока не определюсь куда-нибудь".
- Пустила?
- Пустила! Ну, думаем, и обчистит же он ее!.. Жалели даже старушку.
- Дело в том, что у них такой закон есть: где живешь, там не воруй.
- Да, да.
- Не обчистил?
- Не! Ни-ни, ни волоска не взял. Сдержался.
- Нет, это уж такой закон. Вот если бы взял… если бы он ее все же обокрал, ему бы там свои за это дело…
- Ничего не взял!
- Это странно все же… Плевали они на эти законы! Закон. У меня прошлый год стожок сена увезли, змеи ползучие…
- Ну-у, это такие, что ли! Это уж… наш брат кто-нибудь, свои. На кой ему черт сено, урке?
Смеялись. Вспоминали еще случаи… Курили и курили без конца - накурено бывало так, что глаза слезились. А время, слава богу, шло: глядишь, и подойдет час ехать. Ждать на вокзале - это не самое милое из того, что нам приходится делать.
- А я как-то еду из района, - встревал в минуту затишья какой-нибудь расторопный, - гляжу, стоит бабка… ну, лет так восемьдесят - восемьдесят пять. Подняла руку, я остановился. "До Красного, сынок". До Красного шестьдесят пять километров. "Платить-то, - говорю, - есть чем?" - "Есть, милый, есть". Ну, везу… - И рассказчик заранее поблескивает глазом. - Доехали до Красного. "Все, - говорю, - бабка, приехали. Плати". Она мне достает откуда-то из сумки… пять штук яиц!
Смех. Рассказчик доволен.
- "А раньше, - говорит, - брали. Мы, - говорит, - всегда яйцами расплачивались". - "Ладно, - говорю, - иди, бабка".
Рассказчик непременно еще повторял не один раз, как он ей сказал, старухе: "Иди, - говорю, - бабка, иди. Иди, чего с тебя взять". Это надо понимать, что - вот и он тоже добрый человек. Вообще добрых, простодушных, бесхитростных, бескорыстных, как выяснялось на этих собеседованиях, по деревням и селам - навалом, прохода нет от бесхитростных и бескорыстных. Да все такие, чего там! А если встречаются иногда склочные, злые, жадные, то это так - придурки.
Николай Григорьевич уже не записывал адреса, а слушал, поворачивался в разные стороны, смеялся тоже… И оттого, что он так охотно и радостно слушал, рассказывали - с радостью тоже - новые истории, где раскрывалось удивительное человеческое бескорыстие. Правда, нечаянно проскакивали случаи, где высовывалась вдруг морда какого-нибудь завистника или обманщика, но это - пропускали, это не суть дела, это чепуха. Все молча соглашались, что это - чепуха, а миром движет разум и добро.
- Я седня гляжу: пиво продают. Отстоял в очереди - она мне наливает… А наливает - вот так вот не долила. Сунула под кран - и дальше. Я отошел и думаю: "У нас бы ей за такие дела спасибо не сказали".
Тут же соглашались, что - да, конечно… Люди торопятся, людей много, она этим пользуется, бесстыдница. Но, если так-то подумать - ну сколько уж она там не долила! Конечно, ей копейка так и набегает, но ведь, правда, не умер же ты, что не допил там глоток-другой. А у ней тоже небось - семья…
Но вот уж чего не понимали деревенские в городе - это хамства. Это уж черт знает что, этому и объяснения-то как-то нету. Кричат друг на друга, злятся… Продавщицу не спроси ни о чем, в конторах тоже, если чего не понял, лучше не переспрашивай: так глянут, так тебе ответят, что дай бог ноги. Тут, как наезжали на эту тему, мужики дружно галдели - не понимали, изумлялись… И Николай Григорьевич тоже со всеми вместе не понимал и изумлялся. Прижимал кого-нибудь к стене туалета и громко втолковывал и объяснял:
- Ведь почему и уехать-то хочу!.. Вот потому и хочу-то - терпенья больше нет никакого. Ты думаешь, я плохо живу?! Я живу, дай бог каждому! У меня двухкомнатная секция, мы только двое со старухой… Но - невмоготу больше! Душу всю выворачивает такая жизнь!.. - Николай Григорьевич в эту минуту, когда кричал в лицо мужику, страдал вполне искренне, бил себя кулаком в грудь, только что не плакал… Но - и это поразительно - он вполне искренне забывал, что сам много кричит на складе, сам тоже ругается вовсю на шоферов, на грузчиков, к самому тоже не подступись с вопросом каким. Это все как-то вдруг забывалось, а жила в душе обида, что хамят много, ругаются, кричат и оскорбляют. И отчетливо ясно было, что это не жизнь, пропади она пропадом такая жизнь и двухкомнатная секция, лучше купить избу в деревне и дожить спокойно свои дни, дожить их достойно, по-человечески. Не хочется же оскотинеть здесь со всеми вместе, нельзя просто, мы ж люди! И дорого это было Николаю Григорьевичу, вот эти слова про достоинство человеческое и про покой, и нужно, и больно, и сладко было кричать их… Иногда даже замолкали вокруг, а он один - в дыму этом, в запахах - говорил и кричал. Ему искренне сочувствовали, хотели помочь.
Так, выговорившись, с адресами в кармане Николай Григорьевич шел домой. Шел с вокзала всегда пешком - это четыре остановки. Отходил после большого волнения. Тихонько еще ныла душа, чувствовалась усталость. К концу пути Николай Григорьевич всегда сильно хотел есть.
Никуда он не собирался ехать, ни в какую деревню, ничего подобного в голове не держал, но не ходить на вокзал он уже не мог теперь - это стало потребностью. Пристыди его кто-нибудь, ну, старший сын, например, запрети ходить туда, запрети записывать эти адреса, говорить с мужиками… Да нет, как запретишь? Он бы крадучись стал ходить. Он теперь не мог без этого.
Осенью
Паромщик Филипп Тюрин дослушал последние известия по радио, поторчал еще за столом, помолчал строго…
- Никак не могут уняться! - сказал он сердито.
- Кого ты опять? - спросила жена Филиппа, высокая старуха с мужскими руками и с мужским басовитым голосом.
- Бомбят! - Филипп кивнул на репродуктор.
- Кого бомбят?
- Вьетнамцев-то.
Старуха не одобряла в муже его увлечение политикой, больше того, это дурацкое увлечение раздражало ее. Бывало, что они всерьез ругались из-за политики, но сейчас старухе не хотелось ругаться - некогда, она собиралась на базар.
Филипп, строгий, сосредоточенный, оделся потеплее и пошел к парому.
Паромщиком он давно, с войны. Его ранило в голову, в наклон работать - плотничать - он больше не мог, он пошел паромщиком.
Был конец сентября, дуло после дождей, наносило мразь и холод. Под ногами чавкало. Из репродуктора у сельмага звучала физзарядка, ветер трепал обрывки музыки и бодрого московского голоса. Свинячий визг по селу и крик петухов был устойчивый, пронзительный.
Встречные односельчане здоровались с Филиппом кивком головы и поспешали дальше - к сельмагу за хлебом или к автобусу, тоже на базар торопились.