- А наши агрономия с медициной уже, должно быть, ко второму сеансу своих сновидений подходят… И, рассказывая, он то чуть слышно пощипывает струны, то как будто хочет их порвать… Это произошло в дни моей юности. В те дни, когда сердце могло взбираться и на самую высокую из этих гор. Теперь все это уже в прошлом, но жизнь моя была бы совсем безотрадной, если бы этого не было тогда. Юность и вообще прекрасна, но когда она пробуждается для любви, она способна на все… А это уже тема судьбы, как будто надвигается гроза. Никак не поверю, что Петр Ильич мог Листа не любить.
И ее голос надолго теряется за натиском звуков. Странное при этом чувство испытывал Луговой. Самую настоящую зависть к своим детям. Никогда не жаловался на свою жизнь, а теперь лежал, уставясь глазами в темноту, и думал, как непоправимо обокрала его жизнь. Сказали бы ему и Марине двадцать лет назад, что наступит ночь, когда они будут лежать в этой комнате у реки и не разрывы фугасок или мин не будут давать им спать, не треск пулеметов, а рояль, гремящий в котловине между цепью правобережных придонских бугров и стеной левобережного леса. Самая восприимчивая часть его жизни была потеряна для музыки и еще для чего-то такого, что посещает человека лишь в молодости и уже недоступно бывает ему в другое время.
- А это, Наташа, уже трубы, скрипки, даже барабан. Юность веселится и пляшет в горах. Опять заграбастал дуодециму и - оркестр… Давай, моя радость, у этой корчмы, где стоят бочки с вином, и отпразднуем нашу любовь. А вот подъехали к корчме цыгане. Слышишь, бубны? И когда на экзамене в Джульярдской школе он выдал ее, вся комиссия обалдела. А до этого сидели с постными рожами. Опять тема судьбы. Как лавина в горах. Но мы, моя радость, уйдем от нее, поднимемся туда, где ничто уж не помешает ни любви, ни нашим танцам и песням… Но, может быть, Наташа, все это и не так. Каждый чувствует по-своему. А ты? - И, помолчав, Любочка заключает - Конечно, чтобы чувствовать музыку, надо уметь чувствовать любовь. Но я в твои годы уже была влюблена в Мишку Курдюмова в нашем дворе. Ты спишь?
Наташин ответ задержался. Должно быть, пережидает раскаты рояля. Она и в детстве не умела раздваиваться. Если заиграется - не дозовешься, если читает - становится глухой ко всему остальному. Любочка переспрашивает:
- Ты что же, заснула?
Тем временем и этот самый пастух или мельник заканчивает свою повесть в горах. Но проходит и еще некоторое время, прежде чем Наташа отвечает:
- А по-моему, если кому-нибудь рассказать о своей любви, она уже будет принадлежать не только тебе.
- Ну, не скажи. Я, когда влюбляюсь, всегда со Светкой Комаровой делюсь. А теперь давай спать. У меня глаза как засыпаны песком.
И за стенкой на веранде устанавливается тишина. Особенно непорочной кажется она после того, как смолк этот ураган звуков. Но первая же Любочка и нарушает ее:
- Наташка?
- Что?
- Это что шуршит?
- Ежики ходят через двор к Дону воду пить.
- А за Доном? Как будто плачет…
- Говорят, лисовин шатается по лесу, но точно не знаю. Давай, Абастик, спать.
- Да, сейчас… Натуля, а письма из Москвы сюда доходят на какой день?
- На четвертый.
- И авиа?
- И авиа. Но иногда и на третий.
- Если, Натулька, придет мне письмо, ты, пожалуйста, никому его, кроме меня, не давай. Хорошо?
- Хорошо, не дам. Спи.
- Конечно, там ничего такого нет, но ты правильно сказала, что об этом никто не должен знать. Но тебе, если хочешь, я дам почитать.
- Очень мне нужно.
И потом уже во всем доме ничто не нарушает тишину. Лишь слышно, как шатается в задонском лесу лисовин. Как будто что-то потерял и не может найти.
- Ты чему улыбаешься?
- Можно подумать, что ты умеешь видеть в темноте…
- А ты и не знал? Когда в Ньеридхазе разбомбили госпиталь, мне пришлось почти на ощупь накладывать на рану швы.
- Скоро ты и меня сделаешь своим медбратом.
- Не раньше, чем ты меня - агрономом.
- И я смогу замещать тебя на медпункте.
- Нет, серьезно, чему?
- Тому же, чему и ты.
- Да, растет Наташка…
- Ну, это не обязательно ее собственные слова. Что-то похожее я читал.
- Но она их запомнила…
- У нее всегда была хорошая память.
- Вот теперь они уже совсем угомонились. Спят.
Ураган за стеной отбушевал, девчата спали. Если приподнять голову, можно увидеть в окно вороненую спину Дона. Когда проходит теплоход, тень его с круглыми пятнами окон движется по стене, пока не скрывается за островом.
- А ты спишь?
После того как улеглась буря, особенно чиста тишина в доме, на Дону и в левобережном лесу. Спит хутор.
- Нет, не сплю, - вдруг говорит Марина.
- О чем ты думаешь?
И внезапно он слышит, как она тихо поет ему из своего угла:
Дунай-реченька, она, братцы, широкая,
Переправы да на ней нет,
Нет ни брода, ни парома.
Ни казачьего, братцы, моста…
Это уже не впервые, и все-таки он удивляется. Как будто кто-то настраивает их на одну волну. Но для этого обязательно нужно, чтобы опять возбудились - как сейчас от музыки - и пробились сквозь корку памяти эти горячие роднички.
- Удивительно, как это получается?
- Что?
- Вместе об одном и том же.
Она помедлила, и он насторожился, уловив в ее голосе перемену.
- В таком случае ты и о другом должен подумать.
- О чем?
- О том, что санитарная машина совсем не для того, чтобы возить в ней блоки моторов и всякие запчасти.
- Но ведь нужно было срочно отвезти их в "Сельхозтехнику" на ремонт, а ты же знаешь, что машин у нас пока мало. Совхоз молодой.
- И вообще вы ездите на ней на пленумы и на сессии, в Госбанк и в Сельхозснаб.
- Это только в грязь, а у нее два ведущих моста.
- Второй уже вышел из строя, доездились. И каждый раз потом изволь ее дезинфицировать. Не могу же я в таком рассаднике роды принимать.
- Но почему ты это мне говоришь? Скажи директору.
- Я уже ему говорила и еще скажу.
Он примирительно сказал:
- Марина!
Она не ответила, и, приподнимая от подушки голову, он повторил:
- Марина!
Бесполезно. Теперь уже она не пойдет ни на какие компромиссы. Такая она и на фронте была. Никогда, как говорится, личное от общественного не умела отделить.
А возможно, ее и в самом деле внезапно одолел сон. Лежала, разговаривала - и сразу как в яму провалилась. Как-никак, вероятно, большая часть ночи прошла. Ему бы перед рассветом тоже надо хоть немного поспать.
И перед тем как повернуться на бок, он взглянул на окно. Нет, уже поздно. Уже проем окна из густо-черного стал мутно-синим. И с Дона побулькивание донеслось. Кто-то из рыбаков, должно быть Рублев, спускался от острова в лодке, ударами клока по воде приманивая сома.
Уезжала Любочка обычно, когда с виноградных лоз уже можно было ощипывать первые кисло-сладкие ягоды и в Дону вода начинала охватывать нелетней свежестью зачастивших в его верховьях дождей. Скворцы табунились в степи.
Но в том году засобиралась она раньше обычного. Ей нельзя было в последний год своей учебы в институте слишком долго засиживаться в этой хуторской глуши. И чтобы поиграть здесь, нужно в самое пекло переться за три километра, на другой край хутора, в летний кинотеатр турбазы, где стояло единственное, с ободранными клавишами пианино, на котором все, кому не лень, наяривают перед киносеансами "Мучу". Да еще при этом надо терпеливо выслушивать излияния культурника Пети, что у него тоже способности к музыке и он даже заменяет на танцплощадке слепого баяниста. Конечно, культурник Петя - добрейший человек, но если он уже пришел побеседовать, то не меньше чем на три часа.
И Любочка возвращалась из своего похода по летней жаре вся красная и злая, хоть спички зажигай. Она уводила Наташу за дом под клен и там давала волю своим чувствам.
- Нет, тебе после школы обязательно нужно учиться только и Москве. Конечно, отец с матерью будут против, но ты не вздумай их послушать. Все они уверены, что в Москве их деток ждет погибель, но я же не погибла.
Если Луговой был дома, он слышал в окно, защищенное лишь сеткой от комаров, что ему при этом достается больше всего. Конечно, говорила она, из зарплаты агронома и врача трудно что-нибудь выкроить, но все-таки как-то уже можно было собрать денег хотя бы на пианино "Ростов-Дон", с учетом, что и младшая дочь могла бы учиться музыке. А так за лето можно совсем разучиться играть. Пальцы уже как деревянные. Если подходить по-настоящему, ей уже теперь надо готовиться к защите дипломного реферата. У нее давно и тема есть.
Наташа тихо спрашивала:
- Какая, Абастик, тема?
- Шопен. Ноктюрн Des dur. Но Игумнов говорил, что работа над произведением должна являться процессом бесконечного вслушивания в музыку. А где здесь можно вслушиваться, где? - в отчаянии спрашивала Любочка. - Все лето пропало. Если бы не ты, я бы в этом году ни за что не приехала сюда.
Наташа виновато молчала. Но вот Любочка уже отсердилась, и в голосе у нее не осталось и тени недовольства.
- Шопен… Его Генрих называет поэтом фортепьяно. Но ты знаешь, что еще говорит о нем Генрих?
- Нет.
Любочка наизусть цитировала:
- Если правда, что сердцевина всякого искусства, его глубочайшая сущность и сокровенный смысл есть поэзия… то в истории искусств найдется немного гениальных людей, которые воплотили бы ее в своем творчестве столь полно и совершенно, как Шопен…