Мы стояли справа от дороги, в лесу, приготовив орудия к бою; перед нами лежало болото, заросшее высоким кустарником, и сквозь этот кустарник, синий от игольчатого инея, ничего не было видно, что делалось впереди. Какая-то немецкая батарея издали и методически обстреливала лес. Снаряды рвались вверху, задевая за макушки деревьев, рвались с таким резким, как будто обрушивающимся грохотом, что даже привычных, казалось бы, уже ко всему солдат охватывало неприятное и жуткое чувство. Я видел это по их лицам, по тому, как они жались к стенкам наскоро вырытых щелей; да и сам я тоже с чувством обреченности прислушивался к разрывам. Ни окоп, ни ровик, ни щель при таком обстреле не укрытие; осколки летят вниз, как град, под прямым углом, и треск по лесу - словно прокатывается над головой сильная низкая гроза. А мы не стреляем, цели не видно, комбат никакой команды не подает; но и стрелять-то, собственно, опасно - наша пехота уже просочилась сквозь кустарник и топь на противоположный берег и вела бой где-то то ли в деревне (деревня Гольцы), то ли еще у околицы, а танки, которые должны были поддерживать ее, стояли за лесом, за нами, и не двигались с места; по болоту они не могли пройти, а дорога и бревенчатый настил через болото насквозь простреливались двумя, как потом выяснилось, немецкими самоходками. Двумя "фердинандами". Перекрыли дорогу и держат. Уже одиннадцать, двенадцатый час, наступление захлебывается, пехоту нашу теснят, вот-вот сбросят в болото. На дороге горят два наших танка, танкисты один за одним выскакивают из люков, и это происходит буквально на наших глазах. Метрах в трехстах за танками, на обочине дороги, чей-то расчет устанавливает восьмидесятипятимиллиметровую зенитную пушку. Через минуту-две начнется дуэль между зенитчиками и немецкими самоходками, я знаю это и неотрывно слежу за действиями зенитчиков. И бойцы мои смотрят. А по лесу все так же прокатывается треск разрывов, летят вниз срезанные ветви, осколки, и в этом раскатистом грохоте не слышно было, когда выстрелили зенитчики; только вдруг - синяя вспышка, мгновенная, как молния, и красная, стелющаяся над дорогой трасса бронебойного снаряда, метнувшаяся в кустарник, и сейчас же - раз! раз! раз! раз! - четыре такие же огненные трассы вынырнули из кустарника, и один за одним вспыхнули разрывы позади зенитчиков. Снова трасса в кустарник, и снова целая серия огненных пунктиров назад, к зенитчикам, и нам хорошо было видно, как немецкий снаряд угодил в орудие, разметав стоявших возле него бойцов. Черная воронка еще дымилась, а чуть выше нее зенитчики уже выкатывали второе орудие, и снова с минуты на минуту должна была начаться дуэль. Как раз в это время и вызвал меня к себе командир батареи капитан Филев. Василий Александрович Филев, я еще расскажу о нем, это был смелый на войне человек.
Есть у людей предчувствие, или, сказать точнее, предвидение; а в общем, тут и без предвидения было ясно, я знал, какое задание получу от комбата, и не без страха и содрогания оглядывался на все еще как будто дымившуюся черную воронку, где только что стояло орудие и откуда несли сейчас по лесу на плащ-палатках уже, наверное, мертвых солдат. Я знаю, что такое прямое попадание; под Веткой, на Соже, когда нашу батарею нащупала и накрыла немецкая артиллерия и снаряд угодил в четвертое орудие, все, кто находился возле него, были изрешечены осколками, одежда на них дотлевала, они лежали, как разбросанные головешки, и я до сих пор не могу без ужаса вспоминать эту картину. Да, так вот, уносили мертвых, и я смотрел на них, на воронку и на то новое орудие, которое зенитчики устанавливали позади воронки, и говорил себе: "Может быть, все еще кончится прежде, чем я дойду до комбата, может быть, они подобьют эти проклятые немецкие самоходки. Ну же, ну!" И действительно, все кончилось раньше, чем я успел дойти до комбата, только не для немецких самоходок, а для наших зенитчиков; так же как и первое, это орудие тоже едва успело сделать два или три выстрела, как огненные трассы, змеясь над дорогой, - раз! раз! раз! - накрыли зенитчиков. Теперь уже на обочине зияли две воронки. Я остановился и несколько мгновений стоял неподвижно, прислонившись к холодному шершавому стволу, и лицо мое было, наверное, таким же белым, как снег вокруг, как кора на березе, к которой я приложился щекой. Я не думаю, что струсил тогда: трусость в девятнадцать лет - явление вообще редкое; скорее всего вот сейчас я бы мог действительно струсить, потому что с годами человек все бережливее относится к себе; я не струсил, но, понимаете, страшно было подумать, что через несколько минут и ты со своим орудием будешь вот такой же мишенью, как только что были зенитчики, на обочине прибавится еще одна воронка, а тебя, окровавленного и изрешеченного, понесут, это в лучшем случае, в медсанбат; страшно было представить, что те самые бойцы, с которыми ты прошел в боях почти от Курска до этих белорусских болот, отцы семейств (многие, во всяком случае; во взводе управления был у нас даже один пятидесятилетний связист, так мы его чаще в ровике держали, у аппарата, не пускали на линию), с которыми не просто сблизился, подружился, но которые стали тебе родными, как свои, - страшно было представить их разбросанными и дотлевающими возле изогнутых орудийных станин. А что делать, какой выход? Танки стоят за лесом, наступление захлебывается; пехотинцы, сброшенные в болото, отстреливаются автоматными очередями, а немцы, словно почувствовав нашу нерешительность и заминку, усиливают навесной огонь по лесу. Когда я, добравшись до наблюдательного пункта, спрыгнул в траншею, из-за треска и грохота рвавшихся снарядов я даже, кажется, в первую минуту ничего не слышал, что говорили мне.
Рядом с капитаном Филевым на наблюдательном пункте стоял командир полка подполковник Снежников. Не знаю, заметили ли они мою взволнованность или нет, только я хорошо помню, как подполковник Снежников, приблизившись ко мне, прямо и пристально заглянув в лицо, вдруг спросил:
"Коммунист?"
Вы видите, я сейчас улыбаюсь, потому что вопрос этот звучит, как вы, наверное, уже заметили, как-то слишком традиционно, я бы сказал, литературно (я и сам не в одной книге читал про это), но, поверьте, я ничего не выдумываю, до и какой смысл мне олитературивать то, что действительно происходило со мной? Вот так прямо и спросил меня подполковник, и я ответил ему:
"Да".
Но коммунистом в полном смысле этого слова я тогда еще не был, а был всего лишь кандидатом с двухмесячным стажем; кандидатская карточка лежала у меня в боковом кармане гимнастерки, под полушубком; вручили мне ее в декабре сорок третьего в освобожденном нами Новозыбкове.
"Вы понимаете, что происходит здесь?" - снова спросил подполковник.
"Да".
"Сможете подавить?"
"Попробую, товарищ подполковник", - ответил я.
"Ну что ж, лейтенант, тогда - с богом!"
Я откозырнул как положено и кинулся было теперь уже бегом на батарею выполнять приказание, но на выходе из траншеи догнал меня капитан Филев.
"Ни в коем случае не оттягивай орудие к зенитчикам, - сказал он, - а ставь ближе к кустарнику, прямо за горящими танками".
"Но в танках начнут рваться снаряды", - возразил я.
"Пусть рвутся, это не прямое попадание".
"Но!.."
"Никаких "но", я приказываю!"
"Ясно, товарищ капитан!"
Но ясно мне стало потом, после боя, когда мы вместе с комбатом и солдатами перебирали все мельчайшие подробности, вспоминали, кто что и как делал и вел себя, а в ту минуту я совершенно не представлял, для чего нужно было ставить орудие непременно за горевшими танками и подвергать бойцов, в сущности, еще одной, дополнительной опасности. Однако нарушить приказ я, разумеется, не мог: и потому, что это было бы прежде всего нарушением воинского устава, но, главное, потому, что и я, и все мы на батарее любили и доверяли своему командиру; я-то начал войну в сорок третьем, летом, под Курском, а он тянул ее с самого начала, с сорок первого, и повидал, конечно, многое, побывал в разных переплетах, и отступал, и наступал, и еще в финской участвовал, штурмовал линию Маннергейма. Он уловил, я говорю сейчас не военным языком, самую суть момента, точно определил, что происходит на поле боя, и я считаю, да и тогда считал, что он спас мне и бойцам моего взвода жизнь. Поставь мы орудие выше, расстреляли бы нас немцы, как только что расстреляли зенитчиков. А дело-то было простое, нехитрое: любое орудие при выстреле дает вспышку, и немцы, хотя зимой мы красили наши пушки в белый цвет и на снегу не так-то легко было заметить их, засекали вспышку и поражали цель; за горевшими танками же, за языками пламени не было видно вспышки.
Но, может быть, я зря забегаю вперед.
Я собрал солдат своего взвода и сказал им о поставленной перед ними задаче. Все слушали молча, никто и потом не проронил ни слова, и в этой тишине, казалось, с каким-то особенным, придавливающим треском прокатывались тяжелые разрывы по лесу. Я не стал вызывать охотников. "Пойдет первое орудие, - сказал я. - Сержант Приходько, за мной". И через несколько минут мы были уже на обочине и выбирали огневую позицию.
"Видите?" - спросил Приходько, когда мы выползли на заснеженную дорогу.
"Еще бы, - ответил я. - Как открыто стоят!"
"Обнаглели! Ну ничего, мы сейчас их потревожим".
"Или они нас", - подумал я, но сержанту сказал совершенно другое: - "Вот здесь и поставим! Давай за людьми, катите орудие. Развернем его на дороге, а у обочины надо соорудить щель. Да не поперек ройте, а повдоль, понял?"