Алька - Абрамов Федор Александрович страница 4.

Шрифт
Фон

Она разом вся натянулась – так бы и кинулась наперегонки! – но одумалась: из деревни увидят, девка с лошадями голая по лугу бегает, – что подумают? Зато уж в гору она вбежала без передышки – отвела душеньку, и на теткину верхотуру влетела – тоже ступенек не считала.

– У-у, беда какая! Гольем…

– Да откуда ты, девка? У нас, кабыть, еще середка дни одевку не сымают?

Старухи! У тетки пусто никогда не бывает, а сегодня, похоже, весь околоток собрался. Афанасьевна, Лизуха, Аграфена Длинные Зубы, Таля-ягодка, Домаха-драная и, конечно, Маня-большая… Шесть старух! Нет, семь.

Христофоровна еще в уголку за спинкой кровати сидела.

Бросив к печи, на скамейку, мокрые красные штаны н белую кофточку (она, конечно, была не "гольем", а в лифчике и трусиках), Алька прошла за занавеску, быстро переоделась и выкатила к старухам в коротеньком, на четверть выше колена, платьишке – нарочно, чтобы позлить их.

Но старухи поумнели, видно, покамест она была за занавеской – ни одна не проехалась насчет ее платья; да, по правде говоря, ей и плевать хотелось на их суды-пересуды: она так проголодалась за день, что как собака накинулась на уху из мелкой местной рыбешки, которую Анисья уже поставила на стол.

– Ешь, ешь, девка, – одобрительно закивали старухи. – Заслужила.

– Как не заслужила! Двух мужиков до смерти загнала. Василии-то Игнатьевич, сказывают, без задних ног в гору подняться не мог. На лошади увезли.

– Дак ведь родители-то у ей какие! Что матерь, что отец…

– Да, да! Уж родители-то твои, девка, поработали. У-у, какие горы своротили!

Так ли – от души, от сердца нахваливали ее старухи и добрым словом помянули отца с матерью или лукавили маленько в расчете на легкую поживу – кто их разберет.

Только Алька, не долго думая, выкинула на стол десятку: вот вам от меня привальное, вот вам поминки.

Маня-большая вприпляс побежала в ларек, у Аграфены Длинные Зубы заревом занялось лошадиное лицо – тоже выпить не любит, и Домаха-драная с Талей-ягодкой не замахали руками. Отказались от рюмки только Христофоровна да Лизуха.

– Чего так? – спросила Алька. – Деньги копить собрались?

– Како деньги. Велика ли наша пензия…

– Староверки! – презрительно фыркнула Маня-большая. – У нас та, дура-то стоеросовая, тоже в ету компанию записалась.

Алька переспросила: кто?

– Матреха. Кто же больше?

– Маия-маленькая? – несказанно удивилась Алька.

– Ну.

– И не пьет?

– Не. По ихней лернгии ето дело запретно.

– Для души твердого берега ищут… – какими-то непонятными, не совсем своими словами начала разъяснять тетка, и из этого Алька поняла, что и она где-то в мыслях недалеко от того берега.

– Ладно, – отмахнулась Маня-большая, наливая себе новую стопку, – плакать не будем. Нам больше достанется.

– Ты-то бы помолчала, бес старый! – сердито замахнулась на нее рукой строгая Афанасьевна (она только из вежливости пригубила рюмку). – Сама-то бы ты пей, лешак с тобой! Да ты ведь и ребят-то молодых в яму тащишь. "Толя, засуху спрыснем… Вася, давай облака разгоним…"

В воздухе, как говорится, запахло скандалом – всем известно было, что у Афанасьевны внук спился, и Алька вмешалась.

– Не переживай, – сказала она Афанасьевне. – Береги здоровье. Ноне все пьют. У нас в городе, знаешь, кто не пьет? Тот, у кого денег нету, да тот, кому не подают, да еще Пушкин. А знаешь, почему Пушкин не пьет? Потому что каменный – рука не сгибается… – Алька коротко рассмеялась.

Старухи тоже пооскаляли беззубые рты, хотя анекдота, конечно, не поняли: в городе добрая половина ни разу не бывала – откуда им знать про памятник?

Христофоровна – она морщила чаек, вернее, кипяток на черничной заварке – учтиво спросила:

– А домой-то уж не собираешься, Алевтина?

– Чего она дома-то не видала? – с ходу ответила за Альку Маня-большая.

– Да хоть те же хоромы родительские. Я поутру на свое крылечко выйду да увижу ваш домичек – так-то жалко его станет. Невеселый стоит, как, скажи, сирота бесприютная…

– Запела! Нонека деревни целые закрывают да сносят, а она по дому слезу лить… Епоха, – добавила по-книжному Маня-большая и икнула для солидности.

Алька со своей стороны тоже успокоила старуху (хорошая! В детстве всегда подкармливала ее, когда мать задерживалась на пекарне):

– Хорошо живу, Христофоровна. И место денежное, и работа – не заскучаешь. А уж насчет еды – чего хошь. Только птичьего молока разве нету.

Аграфена Длинные Зубы не без зависти сказала:

– Чего там говорить. Кабы худо было – не бежали бы все в города.

– Да пошто все-то? – возразила тетка. – Вон у нас Митрий Васильевич… В городе оставляли – не остался…

– И мой племяш возвернулся, – сказала Лизуха. – Я, говорит, тетка, деревню больше уважаю…

– Не сидят, не сидят ноне люди на месте, – снова вступила в разговор Христофоровна, которая только что закончила пить чай и по-старинному опрокинула свою чашку кверху дном. – Все чего-то ищут. Нашим, деревенским, города не хватает, а тем опять – из города – деревни…

– Каким ето тем не хватает деревни? – усмехнулась Маня-большая. – Я что-то таких не видала.

– Да как не видала. У меня девушки-студентки из города целый месяц жили – разве забыла?

– А, ети ученые-то огарыши…

– Нет, нет, Марья Архиповна, – мягко, но твердо возразила Христофоровна, – нельзя так. Не заслужили. Уж хоть говорится – городские люди шибки, а я того не скажу. Хорошие, уважительные девушки. Без спросу воды из ушата не напьются, а не то чего… Я говорю: чем так у нас пондравилось – третье лето подряд ездите? Смеются: "За живой водой, говорят, бабушка…"

Маня-большая ядовито захихикала – страсть не любила, когда при ней хвалили кого-нибудь, – но Алька так посмотрела на нее, что та живо язык прикусила.

И вот снова летним ручейком побежала неторопливая речь Христофоровны:

– Не пообижусь, не пообижусь на девушек. Уважительные, разговористые. За мной весь день ходят, чуть не по пятам ступают да все, что ни скажу, записывают. Что вы, говорю, девушки? Зачем вам все это? Чего, говорю, вам темная старуха наскажет – ни одного дня в школу не ходила? Вас, говорю, надо записывать, а не меня, вы, говорю, институты кончаете, науки учите.

Смеются да целуют меня: еще, еще, бабушка… Да чего еще-то? "Да про эти институты, про науку…"

– Видно, нынешние-то науки послабже против прежних, раз бабку старую теребят, – заметила Аграфена Длинные Зубы.

На это Алька решительно возразила:

– Ничего подобного! Наука у нас хорошая, передовая – кто первый спутник запустил? – Она не могла молчать в таком разговоре, ей надо было свою марку поддержать. – А что студенты к вам ездят да всякие сказки записывают, дак это так и надо. Поняли?

– А туески-то им берестяные зачем? – спросила Таля-ягодка. – Ко мне на подволоку залезли – всю пыль собрали, два туеска да старую ложку нашли. Ложка некрашена, – большая – не в каждый рот влезет, быват, еще дедко наш ел. Да что вы, говорю, девки, с ума посходили! Неужто, говорю, из такой страховодины петь будете? "Будем, будем, бабушка!" Тоже все на смех…

– А почем иконы-то в городе? – Домаха-драная рот раскрыла. С позевотой. Всю жизнь на ходу спит. Мужик, говорят, порол-порол, да так и умер, не отучивши.

– Да, да, – поддержала Домаху Афанасьевна, – был у нас в прошлом году мужик с черной бородой, из каких-то нерусичей. В каждом дому иконы спрашивал.

Насчет икон у Альки не было определенного мнения.

С одной стороны, ей с первого класса в школе внушали: религия – мрак и опиум; а с другой стороны, правы старухи: блажат в городе. Была она как-то в областном музее – две комнаты больших под иконами занято. И экскурсоводша, очкарик такой на воробьиных ножках, на Тонечку Петра Ивановича похожа, только что не рыдала, когда начала говорить об этих иконах. "Самое ценное сокровище нашего музея… Специальный температурный режим…"

– С иконами надо полегче. Не очень чтобы… – ответила неопределенно Алька и встала, подошла к окну, за которым заметно посветлело.

Она распахнула старую раму, с удовольствием хватила широко раскрытым ртом свежего пахучего воздуха, потом долго смотрела на искрометные лужи на дороге, на черные, курившиеся паром крыши домов.

– Ягоды-то нынче есть? Нет?

Старухи ей не ответили. Им было не до ягод. У них шел новый разговор – разговор о пенсиях, а это значит: хоть из пушек пали – не отступятся. До тех пор будут молотить, пока не разругаются.

Алька прилегла на кровать.

В пенсиях она, пожалуй, понимала еще меньше, чем в иконах. Старухи эти горы работы переделали, в войну, послушать их, на себе пахали вместо лошади, да и после войны немало лиха хватили, а пенсия у них до последнего времени была двенадцать рублей. И вот эти бывшие "двенадцатирублевки" (придумал же кто-то прозваньице!) отводили душу в разговорах, мочалили тех, кто получает больше, рекой разливались, вспоминая свою прошлую жизнь…

Алька сперва слушала старух с интересом. Просто блеск как отделали Маню-большую – та как "рабочий класс" (двадцать пять лет разламывала на кирпич монастырь в соседней деревне) получала сорок пять рублей, а потом пошли причитания, слезы, и ее сморило.

Последнее, что она запомнила (или это приснилось ей?), были слова Христофоровны. Только уже не о пенсиях, а о живой воде:

– Нельзя, нельзя человеку без живой воды, – говорила Христофоровна. – Вот и ищут ее люди, кто где может. По всему свету шарят…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке