Могилевцев Сергей Павлович - Азовский стр 2.

Шрифт
Фон

– Он не понимает, – с пафосом сказала Весна, – всего ужаса своего положения. Он не понимает, что не только комсомольский актив, но и учителя нашей школы в ужасе оттого, что он совершил. Тебя, Азовский, запросто могут выгнать из школы. Подумай хорошенько – куда ты сможешь пойти после этого? На набережную, курить анашу или план? Или, быть может, пойдешь в бандиты, как бывший твой товарищ Сердюк?

– Он не был моим товарищем, – оторвал я глаза от журнала. – Просто мы жили в одном подъезде.

– Ничего себе жили! – завозмущалась Весна. – Все лето проводили на пляже, в обществе проституток и наркоманов, пили портвейн, и никакого при этом общественного труда! Ты даже розы в школе, по-моему, ни разу не приходил поливать.

– Приходил, сколько положено, и не один раз. Сколько по графику надо было, столько и поливал, и нечего навешивать на меня того, чего я не делал.

Они хотели еще что-то сказать в мое осуждение, но дверь тихонечко отворилась, и в класс бочком протиснулась Кнопка, наша классная руководительница, и она же учитель химии. Кнопкой звали ее из-за роста и малюсенького, похожего на кнопочку носа, всегда красного не то от химреактивов, не то от излишнего рвения на работе.

– Прорабатываете? – тихо спросила классная, усаживаясь бочком за соседнюю парту.

Она сидела за этой партой, похожая на прилежную ученицу пятого класса, даже отличницу, досрочно выполнившую лабораторную по химии и ожидающую похвального слова учителя. Активистки наши сразу же присмирели, сразу же стали похожи на обыкновенных советских школьниц. Оно и понятно: перед Кнопкой заискивают многие в классе. Как-никак, впереди экзамен по химии, да и до конца школы еще целых полтора года. Поневоле придется дружить со своей классной. Я лично, правда, дружить с ней не хочу, с меня достаточно и того, что с Кнопкой дружит моя мать. От этого иногда становится тошно до невозможности, до того, что хочется кричать, плакать, рыдать, словно Весна с Марковой. Но слезами, к сожалению, я ничем помочь себе не могу. Я могу лишь молчать, сжав от негодования зубы, наблюдая, как мать попадает во все большую зависимость от нашей классной. Мать у меня беззащитна перед разного рода опасностями. Я думаю, это из-за того, что у нее неладно с отцом.

– Прорабатываете? – опять тихо, почти что нежно, спросила Кнопка.

– Прорабатываем, – так же шепотом ответили ей активистки.

– Ну и как, есть надежда, что он осознает?

– Есть, – одна за всех ответила Маркова. – Есть, хотя и не очень большая. Из комсомола мы его вынуждены будем отчислить. Об этом уже и на бюро обсуждали, и решение специальное приняли. А в школе, я думаю, его можно пока что оставить. Временно, конечно, до первого негативного случая.

– Посмотрим, посмотрим, – задумчиво и тихо сказала Кнопка. И вдруг, подпрыгнув, как мячик, неожиданно подскочила ко мне и молниеносно выхватила лежащий у меня на коленях журнал.

– Посмотрим, – торжественно и громко сказала она опять, победно держа над головой журнал с обнаженной красоткой. – Посмотрим, что из этого у нас выйдет. – И, бочком протиснувшись в неплотно прикрытую дверь, бесшумно исчезла из класса.

Активистки стояли, полуоткрыв от неожиданности рты. Такой оперативности они должны были еще поучиться. Визит химички их немного смутил, и они недолго меня промучили, а потом отпустили. Дослушав до конца их нудную лекцию, я встал, и, сказав всем пока, пошел на берег слушать замерзшие пальмы.

Зимой быстро темнеет, и пока я плутал по промерзшим приморским аллеям, стоял у мальчика с осетром, у пристани и у Морского вокзала, на город опустилась настоящая ночь. Подходя к своему дому, я столкнулся на улице с Кнопкой. Она искоса посмотрела на меня, и, ни слова не сказав, молча вошла в наш подъезд. Она и дня не могла пропустить, чтобы не поговорить обо мне с матерью. Это было очень некстати, и я бы с удовольствием ушел опять бродить по своим аллеям. Но аллеи мои были сплошь засыпаны снегом, они были насквозь проморожены и завалены поверженными кипарисами. В аллеях было ничуть не лучше, чем дома. Стараясь сдерживаться и придав лицу беспечное выражение, толкнул я входную дверь в нашу квартиру.

Все уже кончилось, и я сидел за своим столом, глядя в покрытое узором окно и машинально вращая ручку приемника. Рядом на книжной полке стояли Стивенсон и Майн Рид, потрепанное жизнеописание великих алхимиков в обнимку с тремя мушкетерами, комплект журнала «Знание – сила», а также Шекли, Брэдбери и кое-что из любимого и ценимого мною. В аквариуме, ловя последние крошки корма, раскрывали жадные рты гуппии и меченосцы, черная моллинезия чертила в зеленой воде стремительные круги, лавируя между водорослями и подводными гротами, ленивые сомики неподвижно лежали на дне рядом с рапанами и морскими камнями. В соседней комнате тихо плакала мать, рядом с ней на серванте лежал злополучный журнал. Кнопки, конечно же, в доме давно уже не было, но запах ее прочно держался в воздухе, а в ушах звучали слова: «Ваш сын совершил тягчайшее преступление! Придумать такое в день ноябрьской демонстрации мог лишь один человек во всей нашей школе! И как он все долго скрывал, вы не поверите, но прошло больше месяца, прежде чем история эта вышла наружу. Если бы не помощь нашего советского ветерана…» Напротив меня в своем уголке что-то мастерила куклам сестра. Она отмалчивалась, и было неясно, как относится ко всем этим событиям. Отец с работы еще не пришел. Он теперь вечерами задерживался в санатории, колдуя со своими снимками и рентгеновскими аппаратами. Иногда он оставался в санатории ночевать, и тогда по ночам из соседней комнаты слышались приглушенные всхлипы матери.

Я передвинул ручку настройки, и «ВЭФ» мой внезапно ожил. Это был «Голос Америки». Опять передавали о Праге. Я стал внимательно слушать – меня эта тема до ужаса интересовала. Меня уже давно в военкомате пообещали сделать танкистом, не знаю сам, почему, но тема танковых атак и сражений мне теперь поневоле была близка. Вражеский голос бодро сообщал, что в Праге танковые бои уже завершились, но снайперы в городе еще оставались, и наши войска несли ежедневно потери. Я представил себе советских танкистов, погибающих в братской стране ради счастья другого народа. Как жалко, что я нахожусь сейчас здесь, в маленьком, насквозь промороженном городке, а не там, на мощеных улицах Праги, в дыму и чаду уличной перестрелки. Впрочем, как говорит наш новый директор, перестрелок и войн хватит на нас на всех. У нас у всех еще впереди войны и танковые атаки. Так что моя Прага от меня никуда не уйдет. Я замечтался, потерял интерес к передаче, и стал думать о разных вещах. О Кате. О пальмах. Об обнаженной красотке. Об историях великих алхимиков, вроде знаменитого Калиостро или Клеопатры Египетской. О превращении ртути в золото, о тайных лабораториях, которые существовали в глубине египетских храмов, и в которых, задолго до нашего времени, были сделаны потрясающие открытия. Потом подошел к самому главному. Вы не поверите, но я давно уже совершил потрясающее открытие. Оно такое невероятное, что я не решаюсь даже произнести его вслух. Итак, все дело в том, что мой отец – Павлик Морозов.

Первый раз, когда я догадался об этом, меня словно током пронзило' Все стало очень понятным и ясным. Однако догадался я об этом не сразу. Несколько лет я очень мучился оттого, что совершенно не понимаю отца. Ну вот просто не мог я его понять, и все! Не походил он на отцов моих одноклассников ни поведением своим, ни обликом, ни манерами и привычками. Сначала я считал его очень романтическим, почти что героем гражданской войны. Ну не гражданской, конечно, потому что он и на фронте-то Великой Отечественной был по молодости всего лишь около года. И не солдатом, а фельдшером в военном госпитале. Но зато до войны объездил почти всю страну – от Камчатки до Бреста, как говорит Кеша, когда желает показать всю необъятность наших советских просторов. А объездил он всю страну потому, что был, оказывается, беспризорником, очень рано ушел из дома и побывал в тысячах переделок. Помню, как года три или четыре назад я просто балдел вечерами, когда отец рассказывал мне свои беспризорные истории и приключения. Например, был у него такой случай. Собрали их в каком-то специальном приемнике для беспризорных и хотели отправлять по разным детским домам. Отец, конечно, наврал поймавшим его комсомольцам, что родителей у него нет, что он круглая сирота и скитается по дорогам с раннего детства. Хотя, конечно, это было вранье и родители у него, естественно, были. Но он в это время был очень романтично настроен, и поэтому выдумал, что родителей не имеет. Его и направили в этом приемнике в один из ближайших детских домов. А перед самой отправкой один беспризорник, как оказалось потом, настоящий бандит, предложил остальным беспризорникам поднять восстание и убить воспитателей спецприемника, которые целыми днями заставляли воспитанников маршировать во дворе в красных галстуках под звуки барабана и горна. Идея понравилась сразу, быстро организовали штаб, нашли даже несколько револьверов с патронами и стали по одному вызывать беспризорников для беседы. Дело было глубокой ночью, отца завели в какой-то темный подвал, приставили к виску револьвер, и зловеще спросили:

– Признавайся, пацан, ты дуешь, или правду говоришь? Это был очень важный вопрос, вроде пароля, от которого зависела жизнь испытуемого. Очень многие не ответили на него, и прямо тут же в подвале были убиты. Я уверен, что и вы не справились бы с этим паролем, как не справился с ним я сам, наивно полагая, что надо говорить правду, которую требовали от беспризорников воспитатели. Однако в этом была ошибка, в которой-то и заключалась вся тонкость вопроса. Ибо надо было именно дуть, то есть финтить, говорить неправду, навешивать лапшу на уши воспитателям спецприемника, которые догадывались о предстоящем восстании и принимали свои срочные контрмеры. Говорить же правду означало не что иное, как раскрытие воспитателям момента будущего восстания, что, конечно же, было контрреволюцией. Отец эту тонкость вовремя осознал, и ответил, что дует, а правду не говорит никогда. После этого он был введен в число заговорщиков, хотя и не главных, и узнал время близящегося переворота. Оно было назначено на ближайшее утро. Утра он, однако, дожидаться не стал, а, справедливо полагая, что исход революции заранее неизвестен, тихонечко улизнул из приемника. Позже от знакомого беспризорника он узнал, что революция завершилась полной победой восставших: воспитателей, пользуясь внезапностью, перестреляли и передушили по одному. Некому тетерь было заставлять беспризорников маршировать в красных галстуках и белых рубашках под барабан и горн во дворе ненавистной тюрьмы. Комсомольско-педагогический коллектив ее был повержен, имущество экспроприировано, а в кабинете директора заседал революционный штаб главарей, объявивших наступление эры полного коммунизма и общности всего имущества свергнутых угнетателей. К сожалению, коммунизм этот продолжался недолго. Подоспел отряд местной милиции, и заговорщики, в свою очередь, были на месте расстреляны. Тех же, кто уцелел, отправили в колонии для малолетних преступников. Тут сразу почти началась Отечественная война, и героический облик отца-беспризорника, которым я искренне упивался, сменился не менее героическим обликом фронтового врача. Точнее – фельдшера, ибо отца в конце концов изловили комсомольские борцы с беспризорщиной и отправили в техникум, выпускающий фельдшеров.

Год или два отец все же повоевал, под вражеским артобстрелом вытаскивал раненых с поля боя, и я, конечно, все это жутко переживал вместе с ним. Особенно то место в рассказах отца, когда он сидел в огромной свежей воронке, оставленной немецкой авиабомбой, и вдруг почувствовал – нужно немедленно уходить. Вообще-то в одно и то же место два раза снаряд или бомба не падают. Но в этот раз было именно так: отец отполз от воронки всего лишь несколько метров, и в нее сразу угодил новый немецкий снаряд. Я так и видел это изрытое воронками поле, я переживал все не менее остро, чем в свое время отец, который после войны очутился в лагере для пленных японцев. Японцы мерли в этом лагере один за другим, и отец придумал отпаивать их настоем из хвои. Однако лагерное начальство посчитало эту затею излишней, и у отца были крупные неприятности. Какие крупные, он конкретно не говорил, но несколько лет в его биографии остались для меня навсегда белым пятном. Потом все опять пошло более-менее гладко. Отец закончил мединститут, переехал в наш городок и стал очень крупным медицинским начальником. По местным, конечно, понятиям. Он сидел у окна на втором этаже бывшей дачи какого-то миллионера и писал один за другим отчеты областному начальству. Именно в это время начались у меня с ним первые неприятности. Именно тогда – а было это год или два назад – стали появляться у меня первые росточки сомнений. Судите сами: отца моего зовут тоже Павлик, он тоже, как и настоящий Павлик, родился в двадцатых годах. Вы скажете, что Павликов в нашей стране миллионы, и будете, конечно же, правы. Вы скажете, что это просто абсурд, просто чушь, ибо настоящий Павлик погиб от руки кулаков. Все это так, и много еще чего можно привести против моей гипотезы.

Однако, раз уж я вбил себе в голову какую-нибудь идею, то не откажусь от нее ни за что. Все хожу и думаю: Павлик! Павлик! И даже ночью снится мне этот Павлик Морозов. А в школе как посмотрю на галерею портретов пионеров-героев, как увижу в ней настоящего, давно убитого Павлика, так сразу начну их сравнивать. Просто стою и сравниваю отца с Павликом, нарисованным на портрете. И форма лба вроде бы у них одинакова, и нос, и губы, и даже форма ушей. И уговариваю себя, что этого быть не должно, что я просто зол на отца за его грубость по отношению к матери. Что у него неприятности на работе, и он уже не большой медицинский начальник, а просто врач в санатории для туберкулезных больных. Что я уже не могу им издали любоваться, и это меня, конечно же, бесит. Вот я и выдумываю всякую чепуху, всякие нелепые истории. Вроде того, что Павлика кулаки не убили, вернее – убили, но не до конца. Что он убежал из дома, стал беспризорником, имел кучу всяческих приключений, вырос, воевал с немцами, учился в мединституте, а под конец оказался у нас в городке. Все сходится, и никуда от этого уйти теперь я не могу. Особенно после тех двух случаев.

Оба они произошли этой весной. Один во время празднования Первомая, а другой чуть раньше. Вот с него-то я и начну. Надо сказать, что я большой любитель выдумывать всяческие истории. Вот просто рождаются они во мне одна за другой, и приходится потом жить вместе с ними, как будто они твои родные братья и сестры. Помню, как выдумывал я разные истории о полководцах Наполеона, одним из которых был я сам. Или историю о тайной лаборатории в одном из египетских храмов, где получал я из ртути золото и оживлял мумии давно умерших фараонов. Потом родилась история с этим Павкой Морозовым. Хотя, в отличие от египетских фараонов, она, к сожалению, могла оказаться правдой. А вслед за Павкой Морозовым я выдумал про это оружие. Про тайный склад я, конечно, выдумал все от начала и до конца. И про то, как сложены там горы всяческих пулеметов и автоматов. И про ящики с патронами, которых там столько, что можно ими вооружить целую армию. И про пистолеты разных калибров, из которых можно запросто пострелять, и про бомбы, и про гранаты, и про многое что еще. Я не знал и сам, почему выдумал всю эту историю. Быть может, я начитался книг про войну, или на меня подействовали рассказы отца про бомбежки и воронки от немецких снарядов. Но врал я про свой склад вдохновенно, описывая до малейших деталей: и как гильзы из пистолета выскакивают на пол моего тайного склада, когда стреляешь из них по мишеням, и какая сильная у пистолета отдача, и как пахнет гарью от пороха. Все точь-в-точь, как описано в книгах о партизанах и юных подпольщиках. Мне кажется, что вот именно этого – моего воображения – отец мне и не простил. Он мог простить все остальное: и то, как долго отказывался называть я ему место расположения тайного склада, и то, как долго водил его в заброшенном татарском саду между колючих зарослей ежевики и обвалившихся стен каких-то старых домов. Он даже наверняка простил бы мне свои ободранные о ежевику руки, порванные о ржавый гвоздь брюки, свое разочарование и досаду за несколько впустую потерянных дней. Но мое воображение, к сожалению, простить мне отец не смог. Все дело в том, что сам он толком выдумать ничего не умеет. Просто не приспособлен он для такой роли, и все тут. Лично я ничего плохого тут совершенно не вижу. Есть люди, приспособленные для одного и не приспособленные для другого. Я, например, никогда не смог бы стать ни фельдшером, ни врачом, ни даже каким-нибудь простым санитаром. Не смог потому, что от вида крови меня просто тошнит. А уж о том, чтобы дотрагиваться до мертвецов, к примеру, не может быть вообще никакой речи.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3